– Да как же… – начала объяснять Маша, но во дворе снова – уже радостно – взлаял Тоб, и она начала подниматься: – Ой, тетя Нина как раз идет…

Она не видела, что одноглазый тоже встал. Его лицо сделалось мертвенно-бледным, даже с голубизной, пропал весь загар, а живой глаз стал огромным и блестящим. Рот приоткрылся. Он взялся рукой за стол и навалился на нее, чтобы не упасть. Другая рука шарила по костюму – сверху вниз.

В коридоре (если закрыть глаза – он мог вспомнить каждый шаг по нему) послышались сразу несколько голосов. Минуты шли. Одна. Другая. Третья. На кухню быстро вошла еще даже молодая, хотя и с сильной сединой женщина в деловом довоенном костюме. За нею виднелись другие обитатели дома, но он не замечал их – пожалуй, даже не видел.

– Вы что-то знаете о Коле? – спросила женщина неестественно высоким голосом. – Ну не молчите же вы…

Ахнув, он покачнулся, чувствуя, как опрокидывается, леденеет, идет трещинами и осыпается в распахнувшуюся черную бездну мир. И, уже падая грудью на стол, услышал – далеко-далеко – крик:

– Маленький мой!..

…От костюма пахло – очень-очень слабо, но ощутимо – французскими духами. Он перебирал складки ткани, не в силах оторваться, отстраниться хоть на миг. Краем глаза видел, как мальчик и девочка лет по восемь-девять замерли, недоуменно глядя, по обе стороны от Маши. Как рослый белобрысый юноша – тоже в костюме – неотрывно смотрит на него и шевелит губами, произнося – пока беззвучно, но узнаваемо уже: «Ник?!.»

И как не сводит глаз с него – неверяще и почти обморочно – высокая девушка с тугой темно-русой косой, переброшенной на грудь. Смотрит, перебирая эту косу, словно пытаясь добраться до спрятавшихся воспоминаний.

– Я тебя ждала, – сказала Дашка. И, уткнувшись лицом в сгиб руки, отвернулась к двери.

* * *

– Я тебя ждала, – сказала Дашка.

Я не ощутил, но догадался, как ее пальцы коснулись левой стороны моего лица.

– Даш, можешь не трогать, – произнес я. – Кожа там ничего не чувствует.

– Ты… тогдаобгорел? – Рука девушки погладила правую щеку.

– Тогда. И глаз тоже тогда потерял. А операцию мне делали полгода назад, в Швейцарии. В зачет, когда Вождь предложил швейцарцам: или дойдем до них и вытрясем их банки дочиста, или они вернут русские императорские, советские и дерьмократические вклады. Не только деньгами – на фига нам столько золота? – но и разными услугами. Вот я и попал под раздачу. Морду слепили… А нервы… – я вздохнул, – а нервы, Даш, у меня, наверное, все сгорели. Я так думал до сегодняшнего дня. Честно.

– Я буду целовать тебя сюда каждый день, и ты оживешь…

– А я не увижу…

– А вот посмотрим…

Подушка слабо пахнет лавандой. Это тоже запах из детства – пакетики с сухими духами, которые всюду раскладывала наша домработница. Странно. Запах остался. Это еще страннее, чем запах от маминого костюма.

Я дышу.

– Ты что, Коля?! – Руки Дашки. Голос встревоженный…

– Ничего, – я поворачиваюсь на спину. Глаз у меня мокрый, но на лице улыбка. Настоящая, искренняя улыбка. – Даш, а что в Упорной?

– Ой, – она тоже заулыбалась, – как всегда, бардак. Колька в атаманы баллотировался, его прокатили. Совсем одурел. Да, знаешь, он тоже женился…

Она говорила и говорила, а я лежал и слушал, держась за этот разговор, как за ниточку: вот отпущу ее – и… и что вернется? Какая из моих жизней постучится в двери? Или войдет без стука?

Говори, Дашка, говори…

– А где Дениска? – перебил я ее. – Помнишь, мальчишка, который у нас жил?

– Конечно, помню! – даже возмутилась Дашка. – Знаешь, а его мать нашла, еще в конце войны… Он сперва от нее, к тете Нине… А потом пригляделся и так спрашивает: «Ма-ам?» Так протяжно, недоверчиво… и как к ней бросится! Они у нас гостили три дня, он прямо не отходил. А ведь ему уже больше одиннадцати лет было, не маленький…

– А твои? – спросил я.

– Бабушка и мама умерли… – тихо сказала Дашка. И вдруг уткнулась мне в плечо и задрожала.

Я обхватил ее обеими руками и сказал:

– Не отдам, никому не отдам тебя!

Дашка закивала так, что ее аж заколотило. Потом… потом у нас было то, что уже было два раза в эту ночь. Тогда… после первого раза… я тогда понял, что у нее – никого не было. Я первый. И мне стало стыдно за тех девчонок, имен которых я даже и не помнил зачастую…

Спаслась ли Динка? С ней у меня не было ничего… но спаслась ли? Вспомнилась швейцарская медсестра, как ее руки отталкивали – или притягивали? – меня, голос – по-французски: «О мсье… не надо, мальчик…»

Мальчик… Я перестал быть мальчиком задолго до того, как «стал мужчиной». Господи, до войны мы все считали, что этои есть главный признак «мужчины»… сколько было их рассказано – выдуманных сальных историй – на школьном заборе…

Я задремал и проснулся толчком, потому что подбитый джип накатился на меня, а я не мог отпустить Генчо… и рухнул бруствер…

Дома, понял я с таким облегчением, что замерло сердце. Все кончилось. Все.

За окнами начинало светать. Дашка сидела рядом. Мы встретились взглядами.

– Тебе тоже снится? – спросил я, садясь рядом с ней.

Дашка кивнула:

– Да… Часто и много. Чаще всего – как мы горим над морем… осенью… Горим, планируем и сбрасываем на пляж гранаты, сбрасываем, чтобы все успеть сбросить… Я боюсь знаешь что? – она прилегла мне на колени щекой. – Что нашим детям будет… сниться тоже.

– Пусть, – сказал я. Дашка повернула ко мне голову. – Да, пусть, – твердо сказал я. – Тогда они не заболеют нашей болезнью. Они не забудут. Ведь все было, потому что мы забыли… Даш, ты родишь мне сына?

– И дочь, и еще сына и дочь… – сказала она серьезно. – Я рожу тебе шесть детей. Чтобы за папу… и за твоего отца… и за брата за моего… и чтобы все – вдвое! – последние слова прозвучали, как заклинание.

– Дома, – выдохнул я. – Это правда, это не сон… Я не верил, я до последнего не верил…

– А я верила, – откликнулась Дашка. – Что ты придешь. Только я представляла, что буду стоять зачем-то у калитки… а ты идешь по улице в форме. А ты пришел такой франт…

– Франт, – усмехнулся я. – А знаешь, Даш, я ведь ни-че-го делать не умею. Только воевать.

– Пойдешь работать на наш молокозавод? – оживилась она. И фыркнула: – Как с коровами обращаться – не забыл еще?!

– Нет, – засмеялся я тоже. И сказал: – А что. Пойду. Далеко?

– Нет, на улице Шарипа Тагишева, бывшая Девятого января… ты что, Коль?

–  Чьегоимени улица?! – выдохнул я…

… – Я и не знала, что вы вместе учились… – Дашка вздохнула. – Мне про него Коля рассказал… ну, Коля, который приемный сын… в общем, твой брат теперь… У них в школе стенд: «Они учились здесь…» И там есть про него все. Он один остался от той чеченской роты… шестнадцать лет. И держался восемь часов против батальона с бронетехникой, с вертушками… а беженцы успели уйти… Его живым схватили, граната не сработала, которой он подорваться хотел. И отдали чеченцам, которые за них воевали… Они сперва говорили – мол, ты же чеченец, нохчо, как ты можешь с русскими собаками вместе… А Шарип им сказал: «Да, я и есть чеченец, я нохчо. А вы не чеченцы, вы шакалы и сдохнете, как шакалы». Ну и они с него кожу сняли… Коля так рассказывал. Рассказывает, а сам плакать хочет – и не плачет. Он же тоже помнит… как все было…

– Шара, Шара… – я вспомнил задиристого Шару, его глаза навыкате и вечное хвастовство… – Шара, Шара…

– А у нас в станице школу назвали в честь Андрюшки Колпина и… Олежки, – Дашка вздохнула. – Они первыми погибли… из наших пацанов. Знаешь, из моего класса… было двадцать три человека… осталось восемь девчонок из десяти и из тринадцати мальчишек – шестеро.

Я не знал, сколько уцелело из нашего класса. Но был уверен – узнаю. Даже не специально. Просто – узнаю. Буду спотыкаться об их память на каждом шагу, чтобы, не дай бог, не начать задирать нос…

Похоже, мы научились помнить.

Крепко научились помнить.