Да, моя лодка приближается к порогам, я уже слышу жадный рев водопада, течение все стремительней, я знаю, где-то очень близко разверзнется пасть водной бездны… но она вовсе не ужасна, в ней есть что-то притягательное, спасительное; а как привольна и безбурна перед этим река: мирные берега залиты солнцем, окружающее видится ярко, отчетливо, вы бросаете прощальный взгляд, пытаясь все это удержать в памяти. Как державно это спокойствие перед падением, но вот река чуть заметно убыстряет течение, вы нацеливаете лодку точно на стрежень, оставив далеко позади себя жалкие суденышки, которые барахтаются в волнах среди прибрежного бурелома; вы слышите рокочущий, зовущий, величественный гул, он манит, уговаривает, завораживает. С полузакрытыми глазами вы входите в водоворот, ваше лицо обдают прохладные брызги; может быть, в этот последний миг, когда нос лодки опустится вниз и вас высоко вознесет над водопадом, перед вашим взором распахнутся новые дали, бескрайние равнины, нежащиеся в ленивом покое. О, этот миг перед бездной — быть может, над вами в ликующих водяных брызгах, подобно королевским вратам, будет сиять радуга. Мой отчий дом имеет не одну обитель…
Я услышал шаги и открыл глаза. По дорожке шла сестра Маргит с букетом астр. Она улыбнулась мне. Я улыбнулся в ответ. У Маргит теплые карие глаза, они излучают спокойную доброту и понимание. Это очень соответствовало моему настроению. Маргит протянула мне багряный цветок и пошла дальше. Я смотрел на ее неторопливую сдержанную походку, — в душе я робею перед этой девушкой, и только потому, что это она обычно стоит у ложа умирающих и провожает их в последнее путешествие.
У Маргит пепельные волосы, она удивительно тихая девушка. Говорит мало — только самые необходимые слова. И никогда она не заговаривает первой.
Другое дело — с умирающими; почему-то я думаю, что с ними она разговаривает. Я могу представить, как им нужен ее тихий, успокаивающий голос; может, я ошибаюсь, но мне кажется, что тогда в ее мягком грудном голосе появляются нежные воркующие нотки — этакие увещевательные, а то и кокетливые. Голос Маргит — это голос с лестницы, ведущей в подвал, он как протянутая к тебе из темноты заботливая рука, чтобы ты не боялся спускаться. Почти все умирающие хотят, чтобы у их кровати стояла Маргит, и все больные, когда им плохо, зовут на помощь только Маргит.
Само ее лицо приносит успокоение. Маргит красива, но красота ее приглушенная. А ее взгляд — это взгляд посвященной. Ее невозможно стыдиться. Часто мне кажется, что лицо Маргит я знаю давно-давно, есть в нем черты, уже виденные мною где-то, — может быть, на картине, неброской, но запоминающейся, что мерцает в полутемном углу выставочного зала.
Я уверен, что не я один так думаю и чувствую. Во всяком случае, с Маргит мужчины никогда не заигрывают. Разве что какой-нибудь Й. Андрескоок по скудоумию своему будет строить ей глазки, как заурядной сестричке-вертихвостке. Как-то вечером, лежа в постели, я думал о Маргит и не мог вспомнить ничего, кроме ее лица и голоса. Она женственна, даже очень, но, несмотря на это, как-то беспола; я даже не смог бы ответить, пышногрудая она или вовсе плоская. На следующее утро я пригляделся внимательнее: телесложением она напоминает Агнес — у Агнес груди торчат чуточку в стороны; поймав себя на подобных мыслях и сравнении, я опустил глаза, как если бы застал нечаянно в ванной за умыванием маму или сестру.
Вот такая и есть наша Маргит, молодая женщина, которая так часто должна видеть смерть и руки которой столько раз соприкасались с этим строительным материалом, что с разрушением человеческой конструкции вновь разжижается. Я хочу, чтобы она стояла и у моего изголовья, когда мою лодку будет нести в бездну, — в тот самый миг, который считается гордым и торжественным, но когда все мы нуждаемся в поддержке. Я надеюсь, что ее спокойствие вместит в себя протестующие метания вопящей плоти, когда меня, как улитку, будут вытягивать из собственной раковины; я надеюсь, что она сумеет как бы поглотить мои последние муки и что нежные обволакивающие волны ее воркующего голоса вынесут меня на своем гребне из всех мучений.
Быть может, все это звучит надуманно и высокопарно, но именно такие чувства владели мною, когда я, держа в руках багряную астру, смотрел в мягкую синеву неба.
14
Конечно, это не ревность (какую ревность можно ждать от человека, который даже к рождению кровного дитя не относится с должной серьезностью, а на свою любимую жену умеет смотреть взглядом постороннего?), нет, о ревности не может быть и речи, но все же мне не дает покоя, что Яаника уже полтора часа прямо под моим окном болтает с этим андрескооком (как хорошо писать его фамилию с маленькой буквы). О чем вообще могут беседовать два столь несхожих человека?
Правда, говорит только он, но, судя по всему, Яаника его внимательно слушает. Она сидит на камне — большая, с детским лицом, и я боюсь, что она и не успеет заподозрить неладное, как уже попадется в паутину его бредовых речей.
Андрескоок носит пенсне, и у него ухоженные седые усики; у меня нет оснований сомневаться в физической чистоте его тела, но почему-то на меня он производит неопрятное впечатление. Я не могу обосновать эту свою антипатию к нему, но она очень сильна. Я склонен заподозрить Андрескоока в самых невероятных грешках; когда он утром прогуливается по дорожке парка, насвистывая арии из оперетт и поигрывая тросточкой, мне кажется, что все это чистейший обман, претендующий на алиби парад и только. Есть в нем что-то от церковного старосты, причем такого, который приходские деньги тратит на свои закулисные гнусности, но умеет спрятать концы в воду. Когда наведываются контролеры, он, в пенсне, с расчесанными усами, степенной походкой идет им навстречу и улыбкой приветствует их — этакий добродетельнейший пожилой господин со свекольно-красными щечками…
Видно, Яаника уже попалась к нему на удочку — почти каждый день они находят, о чем беседовать по часу, а то и по два. Как-то я спросил у этого Йота, чем Яаника занимается. Он ответил, таинственно подмигнув: «Филолог, французский филолог, переводчица патентной службы, — и лукаво добавил: — Франция, о да…»
«Ну и что тут такого, почему вы усмехаетесь?» — спросил я.
«Конечно, ничего такого, в смысле — ничего плохого, вы об этом?» — И он с видом святоши прошествовал дальше.
Ох, Яаника! Большая белая Яаника, женщина-ребенок, немного сонливая и апатичная, ты и не умеешь бояться. Я и сам точно не знаю, какие именно опасности тебя подстерегают, но будь осторожна, будь очень осторожна!
У Яаники на левой щеке крупная коричневая родинка, покрытая редким светлым пушком. У меня какая-то врожденная брезгливость к большим родинкам — у некоторых они бывают страшные и мохнатые, как гусеницы, но Яанике этот каприз природы даже идет. У нее настолько нежная, матовая кожа, что она может себе позволить подобное украшение. Мика Валтари в своей «Синухе» пишет, что древние египтянки носили под париками короткий — не выше двух миллиметров — бесподобный ежик. Валтари утверждает, что египтянки иногда снимали парики и разрешали своим избранникам гладить макушки, отчего последние приходили в невероятный экстаз. Вот и Яаника, может, позволяет Й. Андрескооку трогать свои родинки… Нелепая, дурацкая мысль, но меня так и тянет свалить им сверху что-нибудь на голову.
Я отворяю окно, подслушиваю, о чем они воркуют, мне кажется, я даже улавливаю отдельные слова. По-моему, Андрескоок как раз распространяется о Шопенгауэре, который, якобы, утверждал, что давать человеку жизнь — величайшее преступление. Яаника слушает его, томно позевывая.
Каково? Что мне прикажете думать на этот счет?!
15
Все они словно убегают от меня: в прошлое воскресенье — Геннадий, а сегодня — Агнес с малышом. Они мчались так, что от колес дым валил. Ну и пусть удирают — тем лучше.
Я еще вчера узнал, что они сегодня придут. Ночью мне не спалось — это было что-то вроде горячки перед выступлением; ведь я постоянно озабочен тем, чтобы Агнес была мною довольна, на этот раз передо мной стояла задача посложнее: вероятно, мне придется ребенка взять на руки, а может, и помочь Агнес его пеленать, но главное — улыбка, благодарная улыбка счастливого отца, сияющая и оптимистичная, ни на миг не должна сходить с моего лица.