Малыш оказался красным и сморщенным. Когда я заглянул в конверт и увидел его свекольно-красное лицо, мне тут же вспомнился Й. Андрескоок. И как назло, сей субъект явился собственной персоной.
Он поиграл перед самым носом моего малыша своим согнутым желтым пальцем, смешно приговаривая «тю-тю-тю»; отметил, что парнишка — вылитый папаша, чем заслужил улыбку Агнес. «Ученым будет, ученым… вон уже сейчас лоб в умных морщинах». Затем он спросил у Агнес (и это меня просто возмутило), хватает ли у нее молока. Задавая этот вопрос, он сохранял такую безупречно-постную мину, что Агнес и не заметила моего недовольства. И она доверила ему тайну, сказав, что молока даже чересчур много — часть отдаем младенцу из соседнего дома. Йот сказал, что это хорошо, когда молока хватает, лукаво стрельнул глазами в мою сторону и, еще раз потютюкав над ребенком, с хитрой улыбкой удалился. Итак, теперь он знал, что у моей Агнес молока достаточно.
Мне дали ненадолго подержать малыша; я сидел прямо, как несгибаемая коричневая кукла из воска, вымучивая улыбку и боясь пошевелиться. Агнес смотрела на нас счастливыми глазами. Она сильно располнела, ее и сейчас еще можно было принять за беременную. Лицо у нее стало круглым, как луна; когда она наклонилась, чтобы поправить мою руку, которой я поддерживал затылок малыша, я ощутил приторно-сладкий запах молока, точно так же пахло у нее изо рта.
— У него еще роднички не заросли, — сказала Агнес.
— Что, что?
Агнес любовно обнажила ребенку макушку; я не совсем понял, что там у него должно зарасти, заметил только, что на его тонких волосиках блестели точно такие же бусинки пота, как и у Геннадия, когда они мне напомнили эффект точки росы; но потом я разглядел, что на темени этого маленького человечка, крикливого и сморщенного, вроде что-то пульсирует.
— У новорожденных между костями черепа расположены роднички, которые в течение первых месяцев жизни зарастают. Различают большой и малый роднички. — Она говорила еще что-то. Это были железные книжные фразы, но я заметил, что интонация у Агнес переменилась. Она говорила самоуверенно, поучительно, даже чуточку с назиданием. Ни следа не осталось от этого «мазоквинсентастановитсяещеболеенервным…» И тут в голове у меня промелькнула на редкость дурацкая мысль, скорее упрек: Агнес, оказывается, ты уже далеко не девица…
Ребенок заплакал, и я мог отдать его Агнес. Я даже обрадовался: эти роднички меня как-то напугали. У парня был требовательно-пронзительный голос. Агнес принялась его качать и убаюкивать, не проявляя при этом никакой встревоженности, — да, она очень изменилась. Но убаюкивания не помогли, рот малыша раскрылся в плаче во всю ширь — ну и большущий рот для такого комочка!
— У маленького Яана в животике газы? да? — ласково заквохтала Агнес.
Яана? Значит, его уже назвали моим именем: выходит, Агнес полностью смирилась с мыслью, что я… Ну да, чего тут удивляться? Хорошо, но почему она до сих пор притворялась?
Агнес согнула маленькому Яану ножки и прижала их к его животу. По сравнению с ртом его свекольно-красные ножки казались невероятно крошечными. Кроме того, они были слегка кривые, наверно, вначале так и должно быть — шутка ли, три четверти года просидеть на корточках в утробе Агнес. Как вообще такое маленькое существо в состоянии вынести подобное положение?
Смысл этих упражнений я уяснил позже, когда малыш издал звук, очень похожий на писк плюшевого медвежонка, если на него нажать.
— Ведь ты еще не умеешь тужиться, как мы с папой.
Эта фраза мне ужасно не понравилась.
Пискнув таким манером еще раза два, парень успокоился, и Агнес уложила его «баю-бай» в большую ярко-синюю коляску. Она спросила у меня, нравится ли мне коляска, — сейчас такие как раз в моде. Я ответил, что нравится. После этого нам удалось более или менее нормально поговорить. Агнес снова похвалила, что я хорошо выгляжу. Она каждый раз говорит это, но сегодня я понял, что она боялась худшего. Я и сам удивляюсь, что в последние недели чувствую себя лучше; я продолжаю спускаться с горы, но не так круто, как раньше. Может быть, это последний, наиболее пологий, отрезок трамплина? Агнес спросила, какое имя мне бы хотелось дать мальчику. Видимо, она и не заметила, что уже назвала его при мне Яаном. Я сказал, что мне все равно, и тут же понял, что не следовало так говорить. К счастью, Агнес в тот момент слушала меня без особого внимания. Ей лично нравится Яан, но Яаном, наверно, называть не годится, то есть сейчас не годится, пока я еще окончательно не поправился, иначе это будет, как… Она подыскивала подходящее слово, и я понял, что правильнее всего это назвать «преждевременным списыванием». Она добавила, что именно поэтому и не дает пока мальчику определенного имени. Я нашел повод, чтобы повозиться над своей туфлей.
Еще я узнал, что она смазывает малышу пупок зеленкой, чтобы не было прелости, и что пупок у него отпал поздновато — лишь на десятый день.
Агнес стала какой-то чужой. Теперь у нее есть другой Яан, подумал я и заставил себя поверить в то, что это чудесно, потому что это на самом деле чудесно…
Вскоре парень опять заплакал, и Агнес сказала, что он на редкость спокойный ребенок. Она взглянула на часы; я заметил, что ей пришлось в ремешке проткнуть новую дырочку — даже запястья у Агнес стали толще.
— Ну конечно, его пора кормить, — озабоченно сказала Агнес, беспомощно озираясь. Первой мыслью было у меня зайти за больницу, но тут я вспомнил ревнивое отношение Леопольда к покойницкой и вообще, подходящее ли это место для кормления грудного ребенка.
— Отвезем-ка его подальше, на огороды.
Агнес остановила коляску там, где начиналась крапива, и расстегнула платье. Я отошел и сел на свой ящик из-под гвоздей. Вначале я немного понаблюдал вблизи, как парень жадно глотает молоко, — он требовательно, если не грубо, теребил грудь, но, как ни странно, меня это растрогало. Еще я порадовался, что из множества грудей на свете я выбрал для своего наследника именно эту. Давай тяни, тяни, не жалей! Уж она-то вытерпит! Отсюда, с ящика, я не видел жадного выражения его лица и поэтому чувствовал, что мы с ним в какой-то мере союзники.
Справа от меня находилась тыква, которую я и раньше сравнивал с мадонной, слева сидела Агнес, деловито и гордо кормя ребенка. Я был между ними.
— Чего ты там усмехаешься?
— Да так… Ничего.
Парень наконец насытился, и теперь повез его я. Мне было немного стыдно катить коляску, тем более в моем больничном одеянии, поэтому я шел как можно быстрее. Конечно, это была не такая уж большая скорость, но когда я передал коляску Агнес, малыш раскричался — видно, ему понравилось, как сотрясалась коляска.
— Папа у нас сильный. Мама так быстро не может.
Это был дурацкий комплимент. Они уже собрались уходить, и чтобы ублажить крикуна, Агнес пришлось повезти его на большой скорости. Это выглядело как бегство, но они пообещали в скором времени прийти снова. Я посоветовал Агнес в следующий раз оставить ребенка с тещей дома: хотя рак и не заразное заболевание, все же — подальше от греха.
Это так напугало Агнес, что она даже забыла начать меня разубеждать, что у меня нет рака. Сказала только, что подумает над этим, и прибавила темп.
16
Почти каждый день я записываю новые слова на обороте тетради; теперь я уже абсолютно уверен, что все их расшифровать мне не удастся. А жаль, потому что пушкинский «Узник» и эти мальчишеские балконные переживания скрасили мне целых два вечера; я даже слегка привирал там (или приукрашивал — это уж точно), раньше я и не догадывался, что врать себе — такое приятное занятие. Думаю, что когда-нибудь мне все же придется доработать эту главу — во имя истины, — но сокращать ее я не собираюсь; мне нравится, что в моем раковом дневнике есть такое пространное повествование о чем-то абсолютно нераковом. Это, если хотите, своего рода протест.
Сегодня у меня другая тематика. Сегодня я имею честь провозгласить себе, что нашел смысл жизни.