Ее взгляд переместился с закрытого дневника к посуде, оставшейся с прошлого вечера и сложенной на серебряном подносе. Весь преподнесенный обед оказался охлажденным — как будто миссис Траск знала, что Констанс будет слишком взволнованна, чтобы есть горячее. Поэтому она приготовила порцию холодных омаров в соусе rémoulade[67], перепелиные яйца au diable[68] и, конечно же, добавила бутылку шампанского, которую Констанс уже почти осушила. Сейчас она корила себя за это, чувствуя пульсирующую боль в висках.

Ее вдруг посетила странная мысль: а действительно ли именно миссис Траск приготовила для нее все эти блюда? Впрочем, а кто же еще мог это сделать? Никто в этом доме в отсутствие Алоизия не мог нанять другого повара. Да и к тому же экономка довольно ревностно относилась к своей вотчине, всегда исполняла свои обязанности исправно и не позволяла кому-либо другому хозяйничать на кухне.

Констанс положила авторучку на стол. Она явно была не в духе. Вероятно, это было связано с выпитой накануне бутылкой шампанского наряду с обильной и изысканной едой. В конце концов, стоило пресечь это. И — хотя Констанс до сих пор считала это плохой идеей — пожалуй, все-таки стоило поговорить с Проктором об этих недавних проникновениях в подвал.

Снова взяв авторучку, Констанс открыла один из ящиков стола, достала лист глянцевой бумаги и написала каллиграфическим почерком:

«Дорогая миссис Траск,

Благодарю вас за столь любезное внимание к моей персоне в последнее время. Я весьма ценю вашу заботу о моем благополучии. Однако я хотела бы попросить вас готовить для меня более простые обеды и не приносить больше спиртного. Блюда, которые вы готовили с момента вашего возвращения из Олбани, были восхитительными, но, боюсь, они слишком сложны для моего упрощенного вкуса.

Если бы вы могли также оказать мне услугу и сообщить Проктору, что я хотела бы поговорить с ним, я была бы вам премного благодарна. Он может оставить для меня записку в лифте, предложив удобное для него время.

С наилучшими пожеланиями,

Констанс».

Сложив записку пополам, она поднялась из-за стола, надела шелковый халат, включила фонарь, подняла поднос с посудой и бутылкой и, положив записку поверх них, миновала короткий коридор.

Она открыла дверь и остановилась. На этот раз Констанс не выпустила поднос из рук и не стала извлекать стилет. Вместо этого она осторожно отставила поднос в сторону, пригладила халат, убеждаясь, что клинок все еще с ней, а затем направила луч фонаря на вещи, оставленные перед дверью.

Это был грязный, пожелтевший от времени кусок свернутой шелковой ткани с тибетскими письменами и красным отпечатком руки. Она сразу же узнала тхангку[69] — разновидность тибетской буддийской живописи.

Констанс подняла подарок и отнесла в библиотеку, где развернула его. И тут же ахнула. Это была самая великолепная работа, какую только можно было вообразить, изобилующая яркими красками: рубиновыми, солнечно-золотистыми, красными, лазурными с изысканно тонкими оттенками и совершенством деталей. Констанс признала в этом рисунке элементы религиозной живописи. Здесь был изображен Авалокитешвара[70], Бодхисаттва[71] Сострадания, сидящий на престоле лотоса, который, в свою очередь, покоился на лунном диске. Авалокитешвара являлся наиболее почитаемым божеством на Тибете. Он жертвовал собой, чтобы вновь и вновь возрождаться на земле и приносить просветление всем живым страдающим существам мира.

За исключением того, что здесь Авалокитешвара был изображен не мужчиной, а молодым мальчиком. И черты ребенка — столь изящно нарисованные — были так похожи — вплоть до тонких завитков волос и характерно опущенных век — на… на ее сына.

Констанс не видела своего сына — ребенка Диогена Пендергаста — уже больше года. Тибетцы называли его Ринпоче, девятнадцатой реинкарнацией почитаемого тибетского монаха. Сейчас сын Констанс скрывался за стенами монастыря Дхарамсала, в Индии, где ему не могли навредить китайцы. На этой картине ребенок был старше, чем когда Констанс видела его в последний раз. Этот рисунок не мог быть сделан более нескольких месяцев назад…

Стоя совершенно неподвижно, она вгляделась в изображенные черты. Несмотря на то, кем был отец мальчика, она не могла не чувствовать горячую материнскую любовь к своему сыну. И любовь эта обжигала ей сердце, потому что она не могла навещать его так часто, как хотела бы. «Так вот, как он выглядит сейчас», — думала Констанс, с восторгом глядя на картину.

«Кто бы ни оставил это», — стала размышлять она дальше, — «он знает мои самые потаенные секреты. Само существование моего ребенка, и его личность, — это тайна, о которой мало кто мог знать». Намек, который содержался в месте произрастания недавно открытой орхидеи, Cattleya Constanciana, теперь стал очевиден.

И теперь кое-что еще стало для нее очевидным. Кто бы ни был этот человек, он, без сомнения, ухаживал за ней. Но кто же это мог быть? Кто мог так много знать о ней? И знал ли он о других ее секретах, к примеру, о ее истинном возрасте? А о ее отношениях с Енохом Ленгом?

Отчего-то Констанс была уверена, что он обо всем этом знал.

На секунду она задумалась о том, что стоит провести еще один тщательный обыск подвала, но быстро отказалась от этой идеи: несомненно, он окажется столь же бесполезным, как и предыдущий.

Она опустилась на колени, подняла записку, адресованную миссис Траск, разорвала ее на две части и убрала в карман халата. Теперь не было смысла отправлять ее, потому что Констанс была уверена, это не экономка готовила для нее все эти изысканные блюда и преподносила столь дорогие вина.

Но кто?

Диоген.

Она мгновенно отвергла эту мысль как самое смелое умозаключение, которое только можно было себе представить. Да, столь причудливое и замысловатое ухаживание было вполне типичным для Диогена Пендергаста. Но он был мертв.

Разве нет?

Констанс покачала головой. Конечно же, он мертв. Он упал в ужасную Сциара-дель-Фуоко вулкана Стромболи. Она знала это, потому что боролась с ним на самом краю этой бездны. Она сама столкнула его туда и наблюдала своими собственными глазами — сквозь ревущие потоки воздуха, поднимающиеся от реки дымящейся лавы — за тем, как он падал. Она была уверена, что на этом ее месть свершилась.

Кроме того, брат Алоизия и при жизни не испытывал к Констанс Грин ничего, кроме презрения — он совершенно ясно дал ей это понять в прощальном письме. Она до сих пор дословно помнила те строки: «Ты была для меня всего лишь игрушкой. Загадкой, которую я разгадал слишком быстро. Коробкой, в которой ничего не оказалось».

Руки Констанс сжались в кулаки даже от этого простого воспоминания.

Это не Диоген. Это невозможно. Это был кто-то другой, кто-то, кто так же хорошо знал все ее самые потаенные секреты. Но только не Диоген.

Невероятная мысль поразила ее, словно молния. «Он жив!» — подумала она. — «В конце концов, он не утонул! Он вернулся ко мне».

На нее обрушилась волна эмоций. Констанс ощутила почти лихорадочную, безумную надежду, смешанную с предвкушением, а ее сердце забилось с бешеной скоростью, словно вот-вот было готово выпрыгнуть из груди.

— Алоизий? — закричала она в темноту. Голос ее прозвучал надтреснуто, в нем одновременно звенели слезы и смех, и даже она сама не могла сказать, чего именно в нем было больше. — Алоизий, выйди и покажись мне! Я не знаю, отчего ты решил столь застенчиво скрываться, но, ради Бога, пожалуйста, позволь мне тебя увидеть!