Набирают воду в ведро. Кран отвернут до отказа. С них станется забыть и оставить воду вытекать из ведра на пол. С ними Доминика вечно боится какой-нибудь катастрофы в этом роде, потому что в них нет ни малейшего уважения к вещам. Им кажется, что любую вещь можно заменить. Это стоит столько-то, вот и все. А она-то переживает из-за любого пятна на ковре или занавеске! Сейчас они разговаривают, но так грохочут разными предметами, что нельзя расслышать ни слова. Огюстина сидит у окна. Заступила на пост — для нее это самый настоящий пост; сразу после ужина она всем телом ложится на подоконник своей мансарды; на ней черная блузка в мелкую белую крапинку; в фиолетовом вечернем сумраке выделяется белизна ее волос; так она сидит себе, мирно созерцая сверху улицу и крыши. И только потом, гораздо позже, в других окнах тоже возникнут люди, которые на исходе дня решили подышать свежим воздухом.

В те дни, когда на Доминику накатывает меланхолия, когда из зеркала на нее смотрит усталое лицо с синевой под глазами, с бледными губами, когда она чувствует себя старой, она берет в свою игру и старуху Огюстину.

Что было с Огюстиной прежде? Какая она была в сорок лет?

История Огюстины неизменно заканчивается похоронами, которые Доминика воображает себе во всех подробностях.

«Что такое?»

Нет. Она не произносила этих слов. Этот вопрос прозвучал у нее в голове.

В дверь постучали. Она испуганно оглянулась по сторонам, она не понимает, кто мог к ней постучать; она до того изумилась, что даже не подумала о жильцах. Не успела она сделать несколько шагов, как стук повторился; она бесшумно повернула ключ в замке, чтобы незаметно было, что она запирается, и бросила быстрый взгляд в зеркало, проверяя, в порядке ли одежда.

Она улыбнулась судорожной улыбкой, потому что гостям положено улыбаться.

Это тоже память о матери — у той улыбка была невыразимо печальная.

«Это стоит так недорого, а жизнь становится настолько приятнее! Если бы каждый делал над собой небольшое усилие… «.

За дверью Альбер Кайль. Он выглядит смущенным и тоже пытается улыбнуться.

— Прошу прощения за беспокойство…

«Сейчас скажет, что они съезжают… — подумала она.

А он, вопреки правилам хорошего тона, не удержался и шарит глазами по таинственным закоулкам комнаты, в которой она живет. Что его так удивило?

То, что она теснится в одной-единственной комнате, хотя у нее есть и другие?

То, что мебель и все вещи здесь разрозненные и ветхие?

— Мы получили письмо от родителей жены. Завтра в одиннадцать утра они приезжают из Фоитене-ле-Конт.

Она не может опомниться от изумления: он покраснел, с его-то легким отношением к жизни! На лице у него появилось нечто детское, выражение ребенка, которому чего-то хочется, но он боится, что ему откажут, и смотрит с умоляющим видом, умоляющими глазами.

Он так молод! Никогда прежде она не замечала, как он молод! Сколько еще простодушия таится под его распущенностью!

— Не знаю, как вам объяснить… Мы до сих пор не устроились в отдельной квартире, потому что ждем: мое положение со дня на день может измениться…

Понимаете… Родители жены у себя в провинции привыкли к налаженной, обеспеченной жизни… Они собираются навестить нас впервые после свадьбы…

Ей не сразу пришло в голову пригласить его войти. Наконец она спохватилась, но он остался в дверях, и она поняла, что Лина ждет и прислушивается.

— Мне бы так хотелось произвести на них лучшее впечатление… Они пробудут всего день или два, тесть не может надолго оставлять дело… Если бы вы разрешили нам на это время воспользоваться гостиной, как будто она тоже наша… Я готов компенсировать причиненное вам беспокойство…

Она почувствовала к нему благодарность за то, что он не решился произнести грубое слово «заплатить» и заменил его на «компенсировать».

— К тому же нас почти весь день не будет дома… Родители остановятся в отеле…

Он воображает, что она колеблется, а она тем временем думает: «Неужели он считает меня старой девой? Неужели принимает меня за старуху? Или я для него женщина, такая же, как… женщина, к которой он…»

Перед глазами у нее встало зрелище, которое она не раз видела в замочную скважину, и она смутилась, ей стало стыдно; ни за что на свете она не позволила бы ни одному мужчине… А все-таки, пришло бы в голову такому мужчине, как Альбер Кайль…

— Кроме того, моя жена хотела бы…

Он говорит «моя жена», а кто она такая? Нескладное, бесформенное создание, кукла, набитая соломой, по-детски губастая, и смеется по всякому поводу и без повода, и скалит зубы, а зубы у нее словно молочные.

— Кроме того, моя жена хотела бы на эти два дня кое-что переменить в нашей комнате… Мы потом все поставим на место… Мы будем очень осторожны…

Доминика, смущенная собственными мыслями, не смеет на него смотреть. Она боится, как бы Альбер не догадался.

Как знать, осмелился бы он подойти, потянуться к ней руками, как он наверняка тянулся к другим, — ведь его бесконечно занимает женская плоть?

Он улыбнулся, взгляд у него умоляющий, обезоруживающий. И она, к собственному удивлению, произнесла:

— Что вы хотите переменить в спальне?

— Если… если вас это не слишком обеспокоит, я снял бы деревянные спинки с кровати… Да вы не сомневайтесь, я умею… Мы бы поставили матрас на пол, и получится диван, а у нас есть кретоновая покрышка, чтобы набросить сверху… Понимаете?

Точь-в-точь как в доме напротив! Чудеса, да и только! Сегодня утром Антуанетта Руэ занималась тем же самым! Итак, у Антуанетты и у юной парочки одни и те же вкусы, и, кажется, Доминика понимает, в чем тут дело: для них кровать-это не приспособление для отдыха, а нечто другое, более плотское, связанное с другим предназначением, с другими жестами.

— Так вы разрешаете?

Она заметила, что блузка у нее снова взмокла под мышками, и от этого ощущения горячей влаги у нее защипало в глазах. Она поспешно произнесла:

— Хорошо… Делайте, что вам надо…

Потом спохватилась и все-таки добавила:

— Только смотрите, ничего не испортите!

Теперь они будут над ней смеяться из-за этого предостережения. Скажут:

«Старуха трясется над своей рухлядью и допотопными занавесками».

— Я вам бесконечно благодарен… Жена будет так рада…

Он уходит. В гостиной Доминика замечает цветы, целую охапку душистых цветов, они лежат на мраморной консоли, еще не расставленные в вазы.

— Главное, не ставьте цветы в синюю вазу, она с трещиной, из нее потечет вода…

Он улыбается. Доволен. Торопится к своей Лине.

— Не беспокойтесь.

Весь вечер они шумят: набирают воду в ведра, моют, чистят, протирают; дважды Доминика видит, приоткрыв дверь в гостиную, как Альбер Кайль с засученными рукавами занимается уборкой.

Чтобы хоть немного почувствовать себя дома, ей приходится наглухо закрыть дверь. Она облокачивается на окно — слегка, походя, как бы на минутку, а не наваливается на него всем телом, как старая Огюстина, словно намерена провести на этом месте несколько часов; на улице спокойно и почти пусто; там выгуливает собачку старый, очень худой господин, с головы до ног одетый в черное, и терпеливо останавливается всякий раз, когда останавливается собачка; чета Одбалей восседает перед порогом своей лавки; чувствуется, что весь день они суетились, что им было жарко, что в их распоряжении только несколько минут передышки, потому что в четыре утра мужу уже надо быть на Центральном рынке. Их прислуга-та, что разносит молоко, у нее вечно волосы падают на лицо — примостилась возле них, руки у нее безвольно опущены, глаза пустые. Ей, наверно, не больше пятнадцати, а груди уже большие, женские, как у Лины, или больше. Кто ее знает, с нее станется…

Да наверняка, так и есть! С хозяином! Одбаль из тех мужчин, которые производят на Доминику самое неблагоприятное впечатление. Дюжий детина, горячая кровь так и пульсирует в жилах, а в глазах читается нахальство здорового животного.

Иногда с бульвара Османн доносятся голоса; по улице идет компания людей, которые разговаривают во весь голос, как будто обращаясь ко всему свету, нисколько не заботясь о людях, присевших у своих окон, чтобы глотнуть свежего воздуха.