Михаил закричал и ринулся к сосне, вытягивая вверх руки – словно рассчитывал поймать малышку на лету; однако Скрябин, до этого едва перебиравший ногами, каким-то образом ухитрился его опередить. Он не просто обогнал своего друга – он бесцеремонно оттолкнул его, так что Миша едва не упал. Сам же Николай очутился под деревом – но не совсем там, где ребенок должен был приземлиться: чуть в стороне, рядом с причудливо изогнутым, треснувшим сосновым корнем, низенькой аркой поднявшимся над землей.

То, что произошло далее, Миша не рискнул бы признать реальным событием, хоть и видел это собственными глазами. И тогда, и позже, он говорил себе, что взрыв был всему виной, и что именно он выломал из земли тот корень («А как еще он мог быть выломан, если никто к нему не прикасался?»), а затем взметнул его над землей. Однако даже эти – разумнейшие – объяснения не давали ответа на вопрос: как вышло, что корень этот одним своим концом зацепился в воздухе за изорванное платьице маленькой девочки, другим – вонзился в ствол сосны и завис вместе с девочкой над пригорком? А после, выбивая из коры красноватую труху, стал съезжать по дереву вниз и, в конце концов, плавно опустил ребенка прямо на руки стоявшему внизу Скрябину.

Таня ничего при этом не произнесла, не заплакала и даже не попыталась ухватиться за Колю. Тот подержал девочку секунду-другую, как-то странно глядя на неё: на тонкую шейку, где пузырились ожоговые волдыри, на ее скрутившиеся от жара русые волосы, на обожженные, со сползающей кожей, руки («Так вот почему она не держалась за ветки…»), а затем начал бледнеть, и его резко качнуло назад.

Миша подскочил к нему как раз вовремя – успел подхватить ребенка, иначе Коля упал бы вместе с девочкой. А так он повалился навзничь один, сильно не ударился, и ему удалось даже перекатиться набок. Но дальше всё пошло скверно. Михаил видел, что его друг изо всех сил пытается глотнуть воздух, но только хрипит, как человек, подавившийся плохо прожаренным куском мяса, а лицо его из пепельного становится синюшным. Миша опустил – почти бросил – на землю Таню, кинулся к другу и принялся лупить его ладонью по спине, словно тот и впрямь поперхнулся.

Никакого воздействия – положительного воздействия – на Николая это не оказывало, и, вероятно, всё кончилось бы тем, что тот не просто задохнулся бы, а задохнулся бы с синяками на спине. Но тут маленькая девочка, вызвав у Кедрова очередной приступ изумления, вдруг сказала:

– Мишка…

Михаил уставился на ребенка, разинул рот и забыл бить своего друга.

– Ты знаешь, как меня зовут? – спросил он; но Танечка, конечно, вела речь не о нем.

– Мой мишка пропал… – медленно выговорила она, уголки ее губ почти под прямым углом опустились вниз, а подбородок раза два или три судорожно дернулся; однако плакать она так и не начала.

И тотчас – как будто слова девочки пробили заслон, не дававший ему вздохнуть, – Николай судорожно втянул в себя воздух, а затем начал кашлять – так, словно хотел исторгнуть наружу свои легкие. Миша от радости чуть не рассмеялся: ясно было, что умирать его друг больше не собирается.

Кашляя, Скрябин локтями и коленями оттолкнулся от хвойного ковра под деревом, встал на четвереньки, и Михаил тут же подхватил его под локоть, помог подняться на ноги. По Колиному лицу бежали слезы; то ли кашель их вызвал, то ли его друг плакал по-настоящему – Кедров не знал.

– Отнеси ее к каретам «Скорой помощи». – Скрябин кивнул на девочку. – Я подожду тебя здесь.

– Может, – осторожно предложил Миша, – нам вместе туда пойти? Тебе самому нужна помощь, ты ведь дымом надышался – будь здоров!

«Он думает – дело в дыме!..» – Николай рассмеялся бы, если б смог. Но разубеждать своего друга он не собирался, сказал лишь:

– Обойдусь без кареты. Мы в двух шагах от остановки троллейбуса – до неё-то уж как-нибудь я дойду.

Удивление, которое испытал в тот день Миша Кедров, не шло ни в какое сравнение с буквальным остолбенением, в которое он поверг врачей «Скорой помощи», когда вынес к ним маленькую девочку, отделавшуюся при падении самолета одними только ожогами. Врачи были поражены настолько, что на время позабыли о юноше, который доставил им единственного уцелевшего пассажира «Горького», а когда вспомнили, его уже и след простыл. Напрасно мужчины и женщины в белых халатах оглядывались по сторонам, напрасно спрашивали о загадочном молодом человеке пожарных и курсантов военных училищ, во множестве собравшихся здесь – никто его не видел. Сама же девочка из-за шока даже имени своего вспомнить не могла, не говоря уже о том, чтобы ответить: каким образом она спаслась?

7

Вот так и отыскались новые, неожиданные смыслы в названии летучего агитатора. Судьба этого чуда техники оказалась ошеломляюще горькой. Но и это было еще не всё!..

Спустя некоторое время в тождестве имен писателя и самолета обнаружился подтекст пророческий и явственно отдававший чертовщиной. Ровно через тринадцать месяцев после крушения «Горького», 18 июня 1936 года, от странной болезни скончался сам Алексей Максимович. Смерть его (вызванная острой инфекцией) выглядела столь подозрительной, что немедленно была причислена молвой к деяниям Великого отравителя – нет, конечно, не Чезаре Борджиа: все решили, что своей скоропостижной кончиной основатель соцреализма обязан недоучившемуся фармацевту Генриху Ягоде.

Впрочем, мало ли что люди болтают! Кто знает, может, и не был причастен Генрих Григорьевич к предполагаемым убийствам Горького, Куйбышева, Бехтерева и ряда других злополучных граждан. Может, и токсикологической лаборатории в Варсонофьевском переулке, якобы основанной в 1921 году под наименованием специальный кабинет, на деле не существовало вовсе. А нарком Ягода свои аптекарские познания использовал при составлении порошков от кашля для строителей Беломорканала. Всё может быть…

Больше скажем: при виде самого Генриха Григорьевича почти всякий подумал бы, что только враги и супостаты могут приписать ему склонность к поступкам темным и потрясающим воображение. Слишком уж зауряден и невзрачен был он видом своим – нарком внутренних дел, генеральный комиссар государственной безопасности. Худой, с лицом землистого цвета, с коротко подстриженными усиками-щёточкой – прямо-таки карикатура на германского фюрера!.. Скрябину и Кедрову, которые двадцатого мая 1935 года могли лицезреть наркома у стены Новодевичьего кладбища, с трудом верилось, что в молодости Генрих Ягода слыл красавцем и покорителем женских сердец.

– Ты только посмотри, до чего постная у него рожа! – чуть слышно, шевеля одним уголком губ, выговорил Миша, глядя на Генриха Григорьевича.

– Угу… – Николай кивнул, однако друг его заметил, что смотрел он при этом не на самого генерального комиссара госбезопасности, хотя и в его сторону.

Скрябин явно наблюдал за человеком, стоявшим подле Ягоды. То был мужчина в форме НКВД, со знаками различия комиссара госбезопасности 3-го ранга. Правый рукав его гимнастерки пересекала траурная красно-черная повязка. Статная фигура наркомвнудельца и его уверенные манеры сразу же бросились в глаза Мише, хоть его друг и не говорил ему ничего об этом субъекте.

Между тем Николай отвел взгляд от Григория Ильича и стал искать в толпе ту женщину. Он считал, что она-то уж точно должна отдать последние почести погибшим и что находиться ей следует где-нибудь неподалеку от своего предполагаемого любовника. Но нет: сколько ни вертел Коля головой, обнаружить красавицу ему так и не удалось. Должен он этому радоваться, или наоборот – Николай не знал. Да и вряд ли нашлось бы в тот момент хоть что-то, способное по-настоящему обрадовать его.

Позавчерашние события на обоих друзей повлияли плохо, но проявилось это у них по-разному. Точнее, проявилось одинаково: оба они взялись играть не свойственные им, чужие роли; по-разному это выглядело внешне. Николай Скрябин, ироничный насмешник, который, казалось, ничего в жизни не принимал всерьез, сделался молчаливым и угрюмым. С момента возвращения из поселка Сокол он и двух десятков слов не произнес, только тер то и дело затылок и, когда был не на занятиях в университете, курил одну за другой свои любимые папиросы «Герцеговина Флор». Миша, напротив, от своей обычной, немного простодушной, серьезности перешел к состоянию такого безудержного веселья, столько шутил и смеялся, что Коля, когда замечал это, мрачнел еще больше. И глядел на своего друга с состраданием.