В кабинете Григория Ильича имелось несколько кресел с низкими спинками, и в одном из них, придвинувшись к самой стене, сидела теперь красавица-кинооператор. Семенов стоял рядом, глядя на неё, но мимо ее глаз. Анна заметила, каким неестественно гладким было его лицо и как поразительно контрастировала эта гладкость с брезгливым и сардоническим, словно у капризного старика, изгибом губ.

Оглядев Анну, Григорий Ильич произнес почти ласково:

– Я полагаю, проблему с пленками мы разрешим очень легко. – И, без всякой паузы, едва договорив, впился поцелуем в Аннин рот.

Не ожидавшая подобного маневра, Анна дернула головой, отстраняясь от чекиста, и с размаху треснулась затылком о дубовую панель на стене. Семенов, усмехаясь, выпрямился и отступил на шаг, а его гостья, морщась от боли, схватилась рукой за ушибленное место.

Повисло молчание. Анна с чрезмерной пристальностью разглядывала портрет товарища Сталина на стене; ее губы жгло и покалывало. Ей страшно хотелось вытереть их рукой, а еще лучше – сплюнуть раза два или три, но, конечно же, сделать это она не решалась. Чекист вновь неотрывно смотрел на нее, и молодая женщина ощущала его взгляд щекой и половиной лба, к которым вдруг прилила кровь.

– Что же, – произнес, наконец, Григорий Ильич, – коль уж я вам не по сердцу пришелся, навязываться я не стану. И, дабы вы не думали, будто я теперь затаил на вас обиду, я вам предложу такое, о чем другие киношники могут только грезить. – Он выдержал паузу, глядя по-прежнему не в глаза Анне, а на неведомый предмет у неё за спиной. – Завтра на Центральном аэродроме будет авиационный праздник.

При этих его словах красавица не сдержала вздоха. Сколько ни просила она руководство своей кинофабрики, снимать грандиозное зрелище поручили не ей, а другому, маститому оператору.

– Так вот, – продолжал комиссар госбезопасности, – мне известно, что некая группа ваших коллег уже получила задание запечатлеть на пленку предстоящее торжество. Однако я, – он сделал акцент на последнем слове, – считаю, что лучше вас, дорогая Анна Петровна, никто с этим делом не справится…

(«Когда ж он успел всё обо мне узнать: и моё имя-отчество, и другое?..»)

…а потому я прямо сейчас позвоню вашему начальству, и – можете не сомневаться: завтра на аэродром отправитесь именно вы. И все участники вашей съемочной группы, конечно.

Анна с некоторым усилием выговорила:

– Спасибо вам. Вот только…

– Ах, да, да, – Григорий Ильич великодушно взмахнул рукой, – вам нужно переснять несколько эпизодов. Мы займемся этим, когда праздник завершится. Обещаю: сразу по его окончании я вас отыщу. И уделю вам столько времени, сколько понадобится.

Надо признать, он не соврал и уделял теперь Анне предостаточно времени: третью ночь подряд ее выводили к нему на допрос. Только это, по сути дела, было фиглярством; уже на первом допросе, поздним вечером 18 мая, Анна поняла, что Григорий Ильич всё уже решил и определил для нее.

3

В ночь с восемнадцатого на девятнадцатое Анну усадили не в кресло, а на продавленный стул со спинкой твердой и шероховатой, как шкура бегемота. В первый ее приход сюда, когда Григорий Ильич отметил ее Иудиным поцелуем, стула этого здесь не было вовсе; очевидно, его принесли специально для неё. Не похоже было, что Семенов специализируется на проведении ночных допросов. К примеру, столик для стенографистки в его кабинете отсутствовал (как и сама стенографистка). Да и не по чину было комиссару госбезопасности допрашивать ночами узников – для этого в НКВД имелись сотрудники рангом пониже.

Но вот, поди ж ты: ради Мельниковой Анны Петровны, 1910 года рождения, кинооператора фабрики военных и учебных фильмом, Григорий Ильич решил пожертвовать ночным отдыхом. И, едва та кое-как устроилась на стуле, поднес к ее глазам (не передавая ей в руки) лист бумаги, который извлечен был из Анниной сумочки. Теперь красавица-кинооператор наконец-то могла прочесть загадочное послание.

«Братья и сестры!»[2]

– так начиналось это письмо, и одна только странность обращения заставила Анну тотчас перевести взгляд к нижней части листа – туда, где должны были находиться дата и подпись. Полоска бумаги внизу была загнута внутрь, и узница невольно потянулась, чтобы отогнуть ее. Но тотчас поплатилась за это. Григорий Ильич, державший перед нею листок, был начеку. Каменными своими пальцами он вцепился ей в предплечье, прошипев: «Убери руки…», и добавил непечатное слово. Так что дальше арестантка читала, уже не пытаясь прикоснуться к письму.

«Вы живете в стране, зараженной коммунистической чумой, – писал неведомый автор, – где господствует красный кровавый империализм. Именем ВКП (б) прикрываются бандиты, убийцы, бродяги, идиоты, сумасшедшие, кретины и дегенераты. И вы должны нести этот тяжелый крест. Никто из вас не должен забывать, что эта ВКП означает второе рабство.

Хорошо запомните имена этих узурпаторов, этих людей, которые взяли на себя труд восхвалять самих себя и которые называют себя мудрыми и любимыми народом. Никто из вас не должен забывать голод, который свирепствовал с 1921 по 1933 год, во время которого ели не только собак и кошек, но даже человеческое мясо».

Дочитав до этого места, Анна на миг приостановилась. Не то, чтобы она не верила в правдивость написанного – о, нет, как раз наоборот. Потому-то и невозможно было помыслить о том, чтобы сказать такое, а тем более написать на бумаге: всё это было правдой.

Следующие строки она читала, почти не осознавая прочитанного.

«Надо будет воевать, чтобы освободиться от цепей рабства, от тяжелой кабалы, от кровавого большевизма и сумасшедших коммунистов, – пробегала она глазами немыслимые слова. – Никогда и нигде в мире не будет покоя до тех пор, пока коммунизм, эта бацилла в теле человечества, не будет уничтожена до последнего большевистского убийцы».

– До последнего большевистского убийцы, – как завороженная, прошептала красавица, а затем, словно некая сила задалась целью погубить ее окончательно, взглянула прямо в лицо Григорию Ильичу, сидевшему на стуле рядом с нею.

И теперь ей удалось поймать его взгляд.

Анне показалось, будто перед ней разверзлись две мутные дыры – бездонные и промороженные насквозь, как ледяное озеро Коцит в девятом круге Дантова ада. Нечто, не просто страшное – страшно древнее – глянуло на Анну с гладкого, лишенного возраста лица.

– Не смотри на меня! – проорал Семенов.

Однако в голосе его красавица-кинооператор явственно уловила смятение. Чекист швырнул на стол ужасное письмо, схватил женщину за волосы, сорвал со стула и проволок метра три по полу, выкрикивая при этом ругательства столь грязные, что их устыдились бы и трущобные люмпен-пролетарии.

А затем случилось нечто невообразимое. По-прежнему держа Анну за волосы, Семенов поднял ее на ноги, запрокинул ей голову и – во второй раз за последние два дня припал губами к Анниному рту: проникая языком в самую его глубь, исследуя его влажную гладкость и будто пробуя на вкус слюну своей жертвы. При этом он тянул Анну за волосы всё сильнее, отводя ее голову назад под немыслимым углом, и в какой-то момент женщине показалась: сейчас ее шея разломится, словно у целлулоидной куклы.

Однако самым худшим было другое. Язык Григория Ильича каким-то образом начал удлиняться и раздваиваться на конце, и это была не иллюзия. Анна явственно ощутила эту змеиную раздвоенность: сначала – нёбом, потом – задней стенкой горла. Если когда-либо случалось человеку, которому ломали шею, испытывать сильнейшие позывы к рвоте, то это был тот самый случай.

Но тут Семенов сделал одновременно две вещи: разжал пальцы, вцепившиеся в Аннины волосы, и убрал язык из ее рта. Арестантка повалилась вперед, ударившись о пол ладонями и коленями, а затем начала втягивать в себя воздух крохотными порциями, то и дело сглатывая наполнявшую ее рот слюну. Григорий же Ильич дождался, когда женщина восстановит дыхание, поднял ее с пола (не за волосы – схватив Анну за руки пониже локтей), снова усадил на стул и поднес письмо к самому ее лицу. Теперь взгляд свой он прятал и весьма старательно.