— Я должен был тебе сразу все объяснить, во избежание недоразумений; время упущено, но, так или иначе, я не могу больше держать тебя в неизвестности. Надеюсь, ты не обвинишь меня в жестокосердии или бесчестном умалчивании, но снизойдешь к несовершенству человеческой натуры, не упрекнешь, но посочувствуешь слабости, которая в будущем станет источником твоего горя, как ныне моего. Я никогда не скрывал от тебя, что принадлежу к сословию, которое во всей Европе считается более низким, чем твое; но я не стыжусь этого, а скорее горжусь, потому что вызывающие зависть внешние отличия очень часто побуждают к сопоставлению, и я много раз имел возможность убедиться, что более высокий ранг не обеспечивает ни возвышенного строя души, ни большего мужества, ни утонченности интеллекта. Хотя человеческие установления служат к тому, чтобы подавлять менее удачливых в судьбе, Господь, к счастью, ограничивает счастливцев в их возможностях. Ибо тот, кто желает превзойти свой род, пускается на неестественные уловки и унижает собратьев, чтобы достичь своей цели. А иными средствами не достичь аристократизма, потому что тот, кто не желает допустить неравенства, существующего только как идея, никогда не будет унижен средствами столь недостойными. Что же касается рождения, которому обычно придается такое значение, то зависит ли это от гордости, взгляда на вещи или привычки командовать, усвоенной теми, кто почитает себя превосходящими других, — то тут я не слишком чувствителен. И это тем очевидней, чем тяжелее бесчестье, о котором я не устаю сокрушаться.

— Бесчестье! — едва ли не задохнувшись от изумления, повторила Адельгейда. — Как страшно звучит это слово в устах того, кто применяет его к себе, несмотря на то что обладает здравым рассудком и сильной волей!

— Иного слова тут не подберешь. Ибо я говорю о том, что почитается за бесчестье людьми столь давно, что мнение их кажется установленным самим Господом. Или ты не веришь, Адельгейда, что существует сословие, которому судьбой назначено быть проклятым, ради выполнения некой великой и неясной цели, — сословие, на которое никогда не сходило благословение Божие, как оно сходит на всякого кроткого и доброго человека?

— Как могу я поверить в несправедливость Всевышнего, чья мудрость не имеет границ и чья любовь к нам беспредельна?

— Твой ответ был бы разумен, если бы наша земля представляла собой всю Вселенную либо, по крайней мере, пребывала в вечности. Но Господь, чья власть осуществляется и по ту сторону бытия, дарует нам справедливость, милосердие и благо, как Он предназначает тому быть, а не как мы понимаем своим ограниченным умом, и к Нему нельзя прилагать тех суждений, которые годятся относительно людей. Нет, мы не должны сопоставлять установления Божий с законами человеческими, справедливыми в наших собственных глазах. Справедливость — это условное, но не отвлеченное качество, и когда мы применяем понятие Божией справедливости к себе либо пытаемся постичь ее как свои обязательства по отношению к Богу, наш разум погружается во тьму.

— Меня огорчает твой унылый вид, Сигизмунд!

— Я буду говорить с тобой более весело, милая моя Адельгейда. Я не имею права обязывать тебя делить со мной мое горе, и потом, когда я вот так рассуждаю, и размышляю, и взвешиваю, у меня начинает болеть голова и мысли путаются. С того самого проклятого часа, как я узнал истину и сделался обладателем роковой тайны, у меня появилась привычка к подобным рассуждениям.

— Что за истина? Какая тайна? Если ты любишь меня, Сигизмунд, расскажи мне все спокойно и прямо.

Юноша пытливо взглянул на нее, словно желая понять, насколько болезненным окажется удар, который он намеревался нанести. Немного помолчав, он продолжил свою речь:

— Не столь давно мы присутствовали при ужаснейшей сцене, Адельгейда. Как незначительна порой бывает разница меж нами, почитателями законов, и рабами расхожих мнений! Если бы воля Господа была на то, чтобы барку погибнуть, какая пестрая толпа душ отправилась бы одновременно в вечность! Все оттенки порока нашлись бы там и все степени добродетели — от низменной души неаполитанского жонглера до твоей собственной чистой души. Вместе с «Винкельридом» погибли бы аристократы чистейших кровей, почтеннейший священник, воин, гордящийся своей силой, и попрошайка-святоша! Смерть неподкупна; она уравнивает всех, и глубь озера, возможно, смыла бы все наше бесчестье, произошло ли оно от деяний либо от мнения людского; и даже у злосчастного Бальтазара, преследуемого и ненавидимого палача, возможно, нашлись бы близкие, кто оплакал бы его кончину.

— Уж если бы кто-то и погиб неоплаканный, так это он, ибо чье сочувствие способен вызвать человек, причинивший другим столько горя!

— Пощади меня, Адельгейда! Пощади меня! Ибо ты говоришь о моем отце.

ГЛАВА XI

Джильберто был счастливец от рожденья,

Единственный наследник Вальдеспесы;

Став взрослым и разумным, вне сомненья,

Не обманул отца он интересы.

Саути

Сигизмунд, едва только с его губ сорвалось это признание, быстрыми шагами вышел прочь из комнаты. Ни за какие блага не согласился бы он сейчас остаться и наблюдать, какое воздействие оказали его слова на девушку. Слуги заметили, что он чем-то встревожен, но по простоте души приписали это обычной порывистости юных, и потому Сигизмунд, не привлекая ничьего пристального внимания, вышел из ворот замка и удалился в поля. Здесь ему стало дышаться значительно легче, и давящее его горе словно бы уменьшилось. Около получаса юноша бродил по зеленому дерну, едва сознавая, где он ступает, пока вновь не обнаружил себя находящимся под балконом рыцарской залы. Подняв глаза, он увидел, что Адельгейда все еще сидит у балкона, совершенно одна. Он подумал, что девушка, наверное, плакала, и проклял себя за нерешительность, поскольку давно уже намеревался расстаться с ней окончательно, чтобы она забыла о нем и его злосчастной судьбе. Взглянув опять наверх, Сигизмунд заметил, что Адельгейда вновь приглашает его подняться. Влюбленным свойственно быстро переменять свои решения, и Сигизмунд, только что собиравшийся уплыть от своей любимой за море, поскорее заторопился к ней.

Разумеется, Адельгейда воспитывалась под влиянием предрассудков своего столетия и своей страны. Ей было известно, что в Берне существует должность палача, передающаяся по наследству; и хотя девушка не разделяла враждебности толпы по отношению к несчастному Бальтазару, для нее было истинным потрясением узнать, что это презираемое и преследуемое всеми существо является отцом юноши, которому она посвятила свои девические мечтания. Сигизмунда она слушала, не веря своим ушам. Она готова была узнать, что он — сын некоего безвестного крестьянина или ремесленника, и порой ей даже мерещилось, что с рождением его связана некая бесчестная тайна; но никогда ее воображение не ступало на тропу, которая привела бы к открывшейся теперь страшной истине. Некоторое время Адельгейда попросту не могла собраться с мыслями, чтобы отыскать необходимое для беседы русло. Одно она могла ясно видеть, овладев собой, — что ей необходимо продолжить разговор со своим возлюбленным. И поскольку оба в течение получаса не думали ни о чем ином, как только о его признании, то юноша, вновь сев на стул подле нее, начал говорить без предисловий, будто они и не расставались.

— Теперь тебе известна моя тайна, Адельгейда. Кантональный палач — мой отец; и если бы это было всем известно, по законам страны меня бы принудили стать его преемником. Других детей у него нет, помимо юной дочери, столь же невинной, как и ты.

Адельгейда закрыла лицо руками, как если бы не желала видеть ужасной правды. Возможно, ею руководило также подсознательное нежелание, чтобы собеседник ее заметил, как силен удар, нанесенный им. Те, кто уже миновал пору юности, но еще помнит те невинные дни, полные неясных надежд, когда чувства свежи и сердце не запятнано сообщением с миром, и в особенности те, кому известно, насколько тонка граница меж воображаемым и действительным, когда душой владеет страсть, и насколько чувствительно воспринимается все, касающееся доверия любимому, и как охотно подыскиваются извинения любым, случайным или преднамеренным, поступкам, лишь бы отвести угрозу от нарисованной их фантазией лучезарной картины, — поймут, что за ужасное потрясение испытала Адельгейда. Однако при живости и пылкости воображения Адельгейда де Вилладинг поверяла свои представления о жизни самым строгим взглядом на вещи, хотя сердце имела доброе и великодушное и была неизменно верна тем принципам, которые лучших избранниц прекрасного пола побуждают скорее пойти на жертвы, нежели изменить своей любви. Несмотря на то, что все чувства ее были потрясены, разум оставался незамутненным, и она оказалась способной судить верно и справедливо, хотя и не без того, чтобы отдать дань обычным человеческим слабостям. Отняв руки от лица, девушка взглянула на Сигизмунда и молча улыбнулась; свет улыбки, при бледности ее лица, напомнил луч солнца, озаряющий снежные вершины.