— Вот футляр с драгоценностями, — добавил Бальтазар. — Приговоренный рассказывал, что они попали к нему по ошибке; в тюрьме он часто давал их мальчику вместо игрушки.

— Эти подарки я сделал своей жене в благодарность за то, что она родила мне ребенка, — произнес дож приглушенным голосом, каким говорят обычно, когда имеют дело с предметами, напоминающими об умерших. — Благословенная Анджолина! При виде этих драгоценностей передо мной встает твое бледное, но счастливое лицо; испытав радость материнства, ты, в этот священный миг, даже удостоила меня улыбки!

— А вот сапфировый талисман с восточными письменами; мне было сказано, что он передавался в семействе мальчика по наследству; отец собственными руками повесил его на шею новорожденному.

— Довольно, других доказательств не требуется! Спасибо Тебе, Господи, за эту, последнюю и величайшую из Твоих милостей! — вскричал князь, молитвенно складывая руки. — Эту драгоценность я сам носил в младенчестве, а потом, как ты говоришь, собственными руками повесил его на шею мальчика… все ясно!

— А как же Бартоло Контини? — пробормотал Маледетто.

— Мазо! — прозвучал голос, которого до сих пор в часовне не слышали. Это заговорила Адельгейда. Она по-прежнему стояла на коленях у разложенной на полу детской одежды; спутанные волосы в изобилии падали ей на плечи, руки были умоляюще сложены: она словно бы надеялась отвратить на сей раз очередное грубое вмешательство, мешавшее ей насладиться известием, что ее возлюбленный Сигизмунд нашел отца в лице генуэзского князя.

— Немало представительниц твоего пола, слабых и доверчивых, бывало обмануто эгоистичными и лживыми мужчинами, и ты одна из их числа! — насмешливо промолвил моряк. — Ступай в монастырь, твой Сигизмунд — лгун.

Адельгейда быстрым и решительным движением руки остановила молодого воина, готового неистово кинуться на соперника и повергнуть его к своим ногам. Не вставая с колен, она заговорила негромко, но очень твердо, что свойственно движимым великодушием женщинам, когда особые обстоятельства вынуждают их пожертвовать сдержанностью, за которой слабый пол прячет обычно свои чувства.

— Не знаю, Мазо, каким образом тебе стало известно об узах, которые соединяют нас с Сигизмундом, но, так или иначе, я не собираюсь их больше скрывать. Чьим бы сыном он ни был — Бальтазара или князя, — но мы с ним обручились, с согласия моего почтенного отца, и вскоре судьбы наши соединятся. Быть может, нескромно со стороны девицы признаваться в привязанности к юноше, но сейчас, когда Сигизмунд остался в одиночестве, измучен обидами, которым долгое время подвергался, и лишился священнейших своих привязанностей, я не могу за него не вступиться. Не знаю, к какой еще семье он принадлежит, но нашу — я говорю это с разрешения моего почтенного отца — он вправе назвать своей.

— Правда ли это, Мельхиор? — громко вопросил дож.

— Дочь облекла в слова то, что чувствует мое сердце, — отвечал барон и гордо огляделся, будто бросая вызов любому, кто осмелился бы утверждать, что подобный союз испортит родословную Вилладингов.

— Я пристально следила за выражением твоих глаз, Мазо, поскольку мне очень нужна правда, — продолжала Адельгейда, — и заклинаю тебя спасением души: открой все, что знаешь! Ты высказал часть истины, но остальное — женское чутье мне это подсказывает — утаил. Говори и избавь от мук душу благородного князя.

— И отправь свое тело на колесо! Нет, такое могло вообразиться только влюбленной барышне, а мы, контрабандисты, чересчур искушенный народ, чтобы так легко жертвовать своими преимуществами.

— Ты можешь верить нам, Мазо. За последние дни мы познакомились достаточно близко, и, хотя жизнь твоя не безгрешна, я не хочу обвинять тебя в кровавом преступлении, которое произошло в горах. Не думаю, чтобы герой Женевского озера сделался убийцей на Сен-Бернарском перевале.

— Прекрасная госпожа, когда ты расстанешься с девическими фантазиями и увидишь жизнь в истинном свете, ты узнаешь, что души мужчин принадлежат отчасти небесам, а отчасти — преисподней!

Изрекши это, Мазо вызывающе ухмыльнулся.

— Не стоит отрицать того, что тебе знакомо сочувствие к ближним, — упорно продолжала девушка. — В глубине души ты предпочитаешь помогать им, а не вредить. Ты был в трудный час рядом с синьором Сигизмундом и неужели же не воспринял хоть немного его великодушия? Оба вы боролись за наше общее благо, у вас один Бог, вы схожи мужеством, верностью, физической силой и готовностью защитить слабого. В твоем сердце конечно же таится немало благородства и человеколюбия, а значит, оно должно любить справедливость. Откройся, и — вот тебе наше нерушимое слово — честность сослужит тебе лучшую службу, чем обман, в котором ты ищешь спасения сейчас. Подумай, Мазо: от тебя зависит счастье этого старика, Сигизмунда и — скажу это, не краснея, — слабой любящей девушки. Признайся, открой всю правду до конца, и мы простим тебе прошлое.

Торжественный и искренний тон девушки тронул Маледетто. Ее страстное желание узнать правду, ее мольба поколебали решимость моряка.

— Ты сама не знаешь, что говоришь, госпожа, ты просишь меня пожертвовать своей жизнью, — произнес он после некоторого размышления, возродившего увядшие было надежды дожа.

— Правосудие, разумеется, священно, — вмешался кастелян (здесь, в пределах кантона Вале, лишь он один мог говорить от имени закона), — но нам, его служителям, разрешается иногда, во имя высшего блага, идти на некоторые от него отступления. Если ты принесешь важное свидетельство в интересах правителя Генуи, то кантон Вале, из расположения к Генуэзской республике, вознаградит тебя за это.

Мазо слушал вначале равнодушно. Он испытывал недоверие опытного человека, знакомого с тысячью уловок, к которым прибегают обманщики, дабы оправдать свое вероломство. Он пожелал узнать у кастеляна в точности, что тот имеет в виду; утомительные переговоры затянулись допоздна, и лишь после этого стороны наконец пришли к соглашению.

Те, кто в данном случае представлял высшую божественную справедливость, именуемую среди людей юстицией, были откровенно готовы, следуя своим личным соображениям, несколько отступиться от ее диктата; Мазо же никоим образом не пытался скрыть, что не доверяет им, и до последней минуты держался за свое надежнейшее прикрытие: родство — истинное или мнимое — с такой могущественной персоной, как генуэзский правитель.

Как случается обычно, когда обе стороны желают избежать острых углов и каждая из них одинаково умело защищает свои интересы, переговоры завершились соглашением. В чем именно оно заключалось, станет ясно из дальнейшего рассказа, который читатель найдет в последней главе.

ГЛАВА XXXI

О, говори же, говори! Избавь меня от дыбы

Юнг

Читатель помнит, вероятно, что кастелян и бейлиф прибыли в монастырь тремя днями позднее группы путешественников. Именно в этот трехдневный промежуток времени было принято решение удовлетворить брачные притязания Сигизмунда, о чем столь откровенно объявила Адельгейда в предыдущей главе. Вдали от общества, среди великолепной дикой природы, где страсти и мелкие заботы повседневности меркнут перед величием Господа, которое с каждым часом раскрывается все полнее, барон постепенно сдался на уговоры. Не только любовь к дочери подтолкнула его к этому решению: нравственное совершенство и личные достоинства Сигизмунда предстали здесь в особенно ярком свете, уподобившись суровым альпийским пикам, вечным и недосягаемо высоким, при виде которых забывались заросшие виноградом холмы и населенные долины. Нельзя сказать, что барону легко далась победа над своими предрассудками, а вернее — над самим собой, ибо его мораль в основном представляла набор принятых тогда в высшем обществе предвзятых мнений и узколобых доктрин. Борьба была тяжелой, и едва ли не определяющую роль в ней сыграла случайность, оторвавшая барона от обстановки, обыкновенной для человека его звания и привычек; в иных обстоятельствах он мог бы оказаться глух к уговорам Адельгейды, слеп к очевидным для всякого разумного человека достоинствам Сигизмунда и нечувствителен к аргументам своего старинного приятеля синьора Гримальди, который, настроившись философски (в делах, касающихся друзей, нам легче быть философами, чем в своих собственных), пространно рассуждал о том, насколько счастье единственного ребенка важнее никчемных, устаревших условностей. К числу друзей Сигизмунда присоединился и почтенный ключник, завоевавший доверие гостей монастыря благодаря своим услугам и пережитым вместе опасностям. Будучи сам скромного происхождения, ключник привязался к юноше не только за его добрые качества, но и за мужественное поведение на озере; поэтому, узнав о надеждах молодого человека, он пользовался любым удобным случаем, чтобы повлиять на умонастроение Мельхиора. Когда они прогуливались вдвоем по голым коричневым скалам вблизи монастыря, августинец рассуждал о бренности людских надежд и ненадежности мнений. С набожным пылом он убеждал собеседника, что надобно отвлекаться от повседневной суеты и обращать свои мысли к высшим истинам бытия. Указывая на окружающий дикий пейзаж, ключник сравнивал нагромождения гор, бесплодную, терзаемую бурями местность с мирской жизнью, бедной полезными плодами, беспорядочной и полной насилия. Затем, обратив внимание барона на лазурный свод небес, который в чистой атмосфере гор напоминал благодатный покров нежнейших тонов и оттенков, он пламенно воззвал к вечному и священному спокойствию, каким исполнено то состояние бытия, к которому они оба быстро приближаются и которое есть подобие таинственной и торжественной неподвижности этой бесконечной пустоты. Выводом из всего сказанного был призыв не переоценивать своих временных преимуществ, а также воздавать любовью и справедливостью всякому, кто заслуживает нашего уважения, и отказаться от упорных предрассудков, которые навязаны нам людьми жестокими и самовлюбленными и сковывают путами наши лучшие чувства.