— Вот уж не думал я, что ты такой скряга; хотя, конечно, ты всегда был прижимист, как и подобает швейцарцу, — смеясь, заметил синьор Гримальди. — Твоя жизнь, дражайший Мельхиор, имеет весьма высокую цену в твоих глазах; но и я ценю свою жизнь гораздо выше, нежели, как тебе кажется, она того стоит. Ты, конечно, принял замечательное, могу даже сказать, благороднейшее решение сделать доблестного Сигизмунда своим сыном; но не думаете ли вы, юная госпожа, что по причине дряхлости меня можно извлекать из озера, будто кучу дешевого тряпья, небрежно-случайно? Я хочу наделить приданым твоего мужа, чтобы он, по крайней мере, мог выглядеть как зять Мельхиора де Вилладинга. Или я, Мельхиор, по-твоему совсем ничего не стою, если ты отказываешь мне в праве платить за собственное спасение?
— Поступай как знаешь, добрый Гаэтано; но предоставь нам самим…
— Отец!
— Я не расположен слушать девические излияния, Адельгейда. Мужа, которого мы для тебя выбрали, ты должна принять с охотой, как если бы он был принцем. Мы все согласились на том, что Сигизмунд Штейнбах станет моим сыном; в нашем роду с незапамятных времен дочери в подобных делах оказывали беспрекословное подчинение старшим, как и подобает вашему полу и неопытности.
Трое стариков вошли в залу в шутливом расположении духа, и наверняка со стороны можно было бы решить, что барон де Вилладинг подсмеивается над Адельгейдой, если бы не знать наверняка, что отец осведомлен о чувствах дочери.
Однако, несмотря на неудержимую радость в голосе де Вилладинга, его веселая шутливость не передалась дочери. Лицо Адельгейды выражало нечто иное, нежели девическое смущение. Попеременно краснея и бледнея, девушка с мукою во взоре смотрела то на одного, то на другого, как если бы не решалась заговорить. Синьор Гримальди пошептался со своими спутниками, и Роже де Блоне благоразумно удалился, под предлогом, что его ждут в Веве, где ведутся приготовления к празднеству Аббатства виноградарей. Генуэзец хотел было последовать его примеру, но барон схватил его за руку и обратил к дочери умоляющий взгляд, как бы призывая ее быть откровенней.
— Отец, — дрожащим голосом начала Адельгейда, тщетно пытаясь взять себя в руки, — мне нужно сообщить нечто важное, и тогда только уже решить окончательно, примем ли мы господина Штейнбаха в нашу семью.
— Говори не смущаясь, дитя, это верный друг, от которого мы не должны ничего скрывать, особенно в делах такого рода. Отбросив в сторону церемонии, я скажу, Адельгейда, что с таким юношей нужно оставить девическую заносчивость; мы стольким ему обязаны — ведь он спас от смерти нас обоих, и потому предрассудки, обычаи, даже наша гордость — все должно быть позабыто.
— Ты все сказал, отец?
— Да, и это мое окончательное решение. И я не отступился бы от него, если бы это даже грозило мне потерей всех моих имений, высокого положения в кантоне и нашего древнего имени. Разве я не прав, Гаэтано? Я ставлю счастье мальчика выше всех наших условностей, если от этого зависит к тому же и счастье Адельгейды. Итак, я все сказал.
— Мне бы хотелось услышать, что скажет нам сия юная госпожа, прежде чем мы дадим этому делу дальнейший ход, — заявил синьор Гримальди, который не одержал только что, подобно своему другу, блистательной победы над собой, и потому был более спокоен и способен рассуждать хладнокровно и трезво. — Если я не ошибаюсь, твоя дочь собирается сообщить нам нечто очень важное.
Мельхиор как заботливый отец сразу же насторожился и более внимательно всмотрелся в лицо Адельгейды. Заметив эту настороженность, девушка попыталась успокоить его улыбкой, но улыбка вышла столь мучительная, что беспокойство барона только возросло.
— Что-нибудь случилось, дитя? Наше решение нельзя исполнить? Неужто дочь крестьянина вытеснила тебя из его сердца? Ха! Синьор Гримальди, это было бы довольно оскорбительно! Но уж мне, старику, известно, как… Однако мы никогда не узнаем истину, если ты не будешь с нами откровенна. Это небывалый случай, Гаэтано, — чтобы моей дочери предпочли какую-нибудь батрачку!
Адельгейда умоляюще протянула к отцу руки, как бы заклиная его хранить молчание, и опустилась на стул, ибо уже не в силах была стоять. Оба старика, сильно встревоженные, молча последовали ее примеру.
— Говоря так, ты наносишь величайшее оскорбление чести и скромности Сигизмунда, отец, — заговорила наконец девушка, сама удивляясь тому, насколько спокойно прозвучал ее голос. — Если ты и твой добрейший, верный друг выслушаете меня, все недоумения тут же разрешатся.
Собеседники слушали Адельгейду с величайшим изумлением, так как уже поняли, что случилось нечто гораздо более серьезное, нежели им поначалу представлялось. Адельгейда помедлила, чтобы собраться с силами, и в немногих словах, но с достаточной ясностью, пересказала им все, что узнала от Сигизмунда. Старики с жадностью ловили каждое слово, слетавшее с дрожащих губ девушки, ибо ее попытка держаться спокойно требовала нечеловеческих усилий; и когда она закончила свою речь, оба переглянулись с ужасом, как люди, на которых только что обрушилось огромное несчастье. Барон поначалу даже подумал, не ослышался ли он, ибо с годами слух стал часто его подводить, но друг его сразу же постиг до конца значение этой ошеломляющей и жестокой новости.
— Вот проклятье! ужасная весть! — пробормотал он, едва Адельгейда умолкла.
— Она говорит, что Сигизмунд — сын Бальтазара, палача нашего кантона? — спросил отец девушки у своего друга, как бы желая, чтобы тот разуверил его. — Бальтазара, из этого проклятого рода?
— Да, по воле Господа, он отец спасителя нашего семейства, — кротко подтвердила Адельгейда.
— Неужто злодей вознамерился проникнуть в нашу семью, скрыв свое гнусное, бесчестное родство? Неужто он дерзнул запятнать наше славное, древнее имя? Это больше чем неискренность, синьор Гримальди. Это грязное, ужасное преступление!
— Это несчастье, которое мы не в силах поправить, дорогой Мельхиор. Не будем обвинять мальчика, происхождение которого обернулось для него бедой, но вовсе не виной. Будь он хоть тысячу раз Бальтазар — ведь он спас жизнь всем нам!
— Да, ты говоришь верно; все это так. Ты всегда, всегда обладал большей, чем я, рассудительностью, несмотря на то, что южанин. Что ж, все наши прекрасные, благородные мечты развеялись как дым!
— Это не столь очевидно, — возразил Гаэтано, который не переставал вглядываться в лицо Адельгейды, как если бы хотел выведать все ее тайные желания. — В достаточной ли мере вы обсудили с юношей этот вопрос, Адельгейда?
— Да, синьор, мы говорили об этом довольно подробно. Я как раз собиралась объявить ему о намерениях моего отца; ибо все обстоятельства вкупе, и особенно разница наших положений, принуждает девушку быть более смелой в речах, — добавила она, вспыхнув от смущения. — И я стала говорить ему о том, чего бы желал мой отец, когда Сигизмунд посвятил меня в тайну своего происхождения.
— И он расценивает свое происхождение…
— Как непреодолимое препятствие для нашего брака. Сигизмунд Штейнбах, хоть ему и не посчастливилось с происхождением, имеет достаточно благородства, чтобы не унижать себя, подобно презренному нищему.
— А что нам скажешь ты?
Адельгейда опустила глаза и, казалось, не знала, что ответить.
— Ты должна простить мне мое любопытство, которое, наверное, тебе тягостно, но мои годы и дружба с вашим семейством, а также все недавние события, не говоря уж о все возрастающей привязанности к тебе, могут послужить оправданием. Пока мы не узнаем, каковы будут твои желания, дочка, ни я, ни Мельхиор не сможем ничего предпринять.
Адельгейда сидела в молчаливом раздумье. Полное нежности сердце и теплые, поэтические мечтания побуждали ее объявить о своей готовности пожертвовать всем ради пламенной и чистой любви, но условности и предрассудки еще держали ее ум в своих тисках. К тому же девушка, сколь горячо ни мечтает о супружестве, всегда опасается открыто высказать свое желание; да и как любящая, набожная дочь она не могла бы пренебречь счастьем своего престарелого, единственного оставшегося в живых родителя.