Толпа встретила это благовидное, оказавшееся под рукой оправдание одобрительным ропотом, ибо, когда людьми овладевают недобрые чувства, они легко удовлетворяются сомнительной моралью и слабыми доводами.

— Этот честный юноша по-своему прав, — заметил сбитый с толку бейлиф, покачивая головой. — Мне бы хотелось, чтобы он не столь ловко возражал либо чтобы тайна оставалась нераскрытой! Ведь ясно, как солнце на небе, дружище Мельхиор, что, если бы тебя не знали как отпрыска твоего отца, ты бы не унаследовал ни замка, ни своих земель, ни даже — клянусь святым Лукой! — права на бюргерство.

— У нас в Генуе принято выслушивать обе стороны, — сурово заметил синьор Гримальди. — Только так можно убедиться, что о деле получено верное представление. Если бы кто-то другой вдруг присвоил себе титул барона де Вилладинга, ты бы навряд ли согласился с ним в том, не опросив нашего друга о его правах.

— Замечательно! Справедливо, что доводов жениха недостаточно. Послушайте-ка, ты, Бальтазар, и ты, добрая женщина, приходящаяся ему супругой, а также и прекрасная Кристина, — что вы все можете возразить на справедливые жалобы Жака Коли?

Бальтазар, который привык в силу своей должности и физического отправления налагаемых ею обязанностей к ненависти толпы, вскоре опять приобрел спокойный, невозмутимый вид, хоть и продолжал испытывать боль за свое нежно любимое и несправедливо обиженное дитя. Но Маргерит, его прекрасная и верная спутница в течение долгих лет, не могла столь быстро оправиться от удара. Жена Бальтазара уже миновала период расцвета, но все еще сохранила следы былой красоты и не утратила человеческого обаяния, что в целом когда-то делало ее в молодости необыкновенно привлекательной. Когда о ее дочери упомянули с пренебрежением, лицо Маргерит покрылось смертельной бледностью. В течение нескольких минут она сохраняла настолько отрешенный вид, что трудно было догадаться, какая буря кипит у нее в груди и насколько сильно ранено ее материнское чувство. Но потом кровь стала медленно приливать к ее вискам, и к тому времени, как бейлиф задал свой вопрос, она стояла с пылающим лицом, не в силах вымолвить ни слова от возмущения.

— Ответь ему, Бальтазар, — сказала она глухо, — ты привык к этим толпам и их презрению. Ты мужчина и способен защитить нас.

— Герр бейлиф, — промолвил Бальтазар, с обычной для его речи мягкостью, — Жак Коли во многом прав, но все присутствующие видели, что замешательство произошло не по нашей вине, но по вине вон того проходимца. Негодяй хотел погубить меня еще на озере, во время бури; но, не сумев осиротить тогда мое дитя, он нанес мне теперь еще более жестокий удар. Вам известно, герр Хофмейстер, что должность свою я должен был унаследовать; и я никогда не стал бы ее добиваться, но общество настаивает на исполнении предписанных законов. Девочке этой никогда не приходилось отсекать головы; но я, с младенческих лет изведав презрение, которое преследует все наше семейство, позаботился о том, чтобы хоть отчасти освободить ее от родового проклятия.

— Не знаю, законно ли это? — быстро проговорил бейлиф. — Что вы на это скажете, герр фон Вилладинг? Может ли кто-нибудь в Берне избегать наследственных обязанностей, пользуясь при этом наследственными привилегиями?

— Это трудный вопрос: нововведение следует за нововведением, и наши почтенные законы и священные обычаи должны сохраняться, если мы не желаем вкусить проклятого плода перемен.

— Бальтазар всего только сказал, что женщина не может отправлять обязанности палача.

— Верно, но женщина может рожать тех, кто сумеет нести эту службу. Это замысловатый вопрос для юристов, и его следует хорошенько изучить; из всех ужасов да избавит меня небо от желания перемен. Если перемены будут совершаться постоянно, что уцелеет? Перемены непростительны в политике, синьор Гримальди; то, что часто меняется, утрачивает свою ценность — даже деньги.

— Мать хочет что-то добавить, — сказал генуэзец, от чьего наблюдательного взора не ускользнула перемена на лицах осуждаемого семейства, тогда как бейлиф, воспринимая все поверхностно, не заметил вздоха почтенной Маргерит, словно бы собиравшейся что-то сказать.

— Ты хочешь высказаться, почтенная? — спросил Петерхен, который был готов выслушать обе стороны в споре, если только при этом не затрагивались интересы великого кантона. — Говоря правду, доводы Жака Коли разумны и убедительны, и тебе трудно будет их опровергнуть.

Маргерит вновь побледнела и с такой нежностью взглянула на Кристину, словно хотела единственным взглядом выразить всю свою материнскую любовь.

— Хочу ли я высказаться! — медленно повторила женщина, уверенно оглядывая жестокую, любопытную толпу, которая, надеясь услышать нечто новое, продолжала напирать на стражников. — Желает ли мать высказаться в защиту своего несправедливо обиженного ребенка! А не спросишь ли ты меня еще, герр Хофмейстер, являюсь ли я человеком? Мы происходим из презренного рода — я и Бальтазар, но подобно тебе, гордый бейлиф, и подобно знати, что сидит рядом с тобой, — мы все происходим от Господа! Человеческие суд и власть сокрушили нас с самого начала и заставили терпеть от мира унижение и несправедливость!

— Не говори так, почтеннейшая; от тебя ничего не требуется, кроме соблюдения законов. Сейчас ты поступаешь против собственных интересов; и я из одной только жалости перебью тебя. Да и мне не пристало сидеть тут и слушать, как кто-то злобно чернит законы.

— Я не сведуща в тонкостях законов, но знаю, что они не-справедливы в отношении меня и моей семьи! Все люди приходят в этот мир с какими-то надеждами, и только мы с первых дней ввергнуты в ничтожество. Разве может быть справедливым то, что сокрушает человеческие надежды? Даже грешники могут не отчаиваться благодаря искупительной жертве сына Божия! Но мы рождаемся на свет под сенью твоих законов, которые не приносят нам ничего, кроме позора и презрения!

— Ты ошибаешься, почтенная госпожа; за службу ваша семья имеет наследственные привилегии, которые, не сомневаюсь, всегда считались вашим семейством выгодными.

— Я не знаю, как было в те мрачные и давние века, когда лучший из варваров был свирепей нынешних разбойников; возможно, тогда люди соглашались нести службу палача по доброй воле. Но согласно ли с волей Господа, волею которого существует мир доныне, а в будущем всякое зло будет осуждено, — что сын должен наследовать злые деяния отца?

— Как! Ты подвергаешь сомнению законность унаследования? Наверное, ты готова оспорить даже права бюргерства!

— Мне не известно ничего о твоих гражданских правах, и я не могу ни одобрять, ни порицать их. Но вся жизнь моя, протекшая в унижении, могла бы быть светлой и радостной; думаю, привилегии, честно заслуженные, хотя и с ними могут быть сопряжены довольно трудные обязанности, совсем не то, что ответственность детей за преступления отцов. Это противоречит воле неба, и настанут времена, когда за обиды невинных придется платить.

— Обида за свою милую дочь, добрая Маргерит, принуждает тебя говорить столь сурово.

— Разве дочь палача и жены палача не столь же дорога своим родителям, как эта прекрасная девица, сидящая рядом со своим благородным отцом? Разве меньше я буду любить свою дочь оттого, что ее презирают жестокие люди? Не так же ли я страдала, рожая ее, радовалась детскому смеху, надеялась, что она будет счастлива? Разве меньше трепетала бы я, соглашаясь отдать ее жениху, будь она более удачливой, но не такой красивой? Или Господь создал две природы — и матери тоскуют по-разному, по-разному томятся о детях — о богатых и счастливых не так, как о бедных и всеми презираемых?

— Продолжай, добрая Маргерит; ты необычно судишь о деле. Так, значит, наши уважаемые обычаи и продуманные указы, распоряжения правительства, городские правила — ничто в сравнении с естественными законами, честными и действенными?

— Думаю, они выше, чем выдуманное людьми право, и действуют, когда слезы обиженных выплаканы и судьбы их позабыты!