— Но уж не столько, сколько мне! — вставил Заглоба.
— Теперь понятно, — отозвался пан Богуш, — почему его липеки и черемисы так уважают. Для них Тугай-беево имя свято. Боже правый! Да скажи этот человек слово, они все до единого к султану на службу перейдут. Он еще на нас их поведет!
— Этого он не сделает, — возразил Володыёвский. — Насчет любви к гетману и отчизне — не пустые слова, иначе зачем бы ему нам служить: он мог в Крым уйти и там как сыр в масле кататься. У нас-то ему ох как несладко бывало!
— Да, не сделает, — повторил Богуш. — Хотел бы, давно б уже сделал. Ничто ему не мешало.
— Больше того, — добавил Ненашинец, — теперь я верю, что он этих предателей-ротмистров обратно на сторону Речи Посполитой перетянет.
— Пан Нововейский, — спросил вдруг Заглоба, — а кабы твоей милости известно было, что это Тугай-беевич, возможно бы, ты, того… возможно б, ты так… а?
— Я б тогда вместо трехсот тысячу триста плетей приказал ему дать. Разрази меня гром, если б я поступил иначе! Странно мне, любезные судари, отчего он, будучи Тугай-беевым отродьем, в Крым не сбежал. Разве что сам узнал недавно, а у меня еще ни сном ни духом не ведал. Странно, доложу я вам, странно; не верьте вы ему, бога ради! Я ж его дольше вашего знаю и одно могу сказать: сатана не столь коварен, бешеный пес не столь неистов, волк не так жесток и злобен, как этот человек. Он еще тут нам всем покажет!
— Да ты что, сударь! — воскликнул Мушальский. — Мы его в деле видели: под Кальником, под Уманью, под Брацлавом да еще в сотне сражений…
— Он своих обид не простит! Мстить будет.
— А сегодня как Азбовых головорезов отделал! Чепуху говоришь, сударь!
У Баси лицо пылало — до того ее взволновала история с Меллеховичем. А поскольку ей хотелось, чтоб и конец был достоин начала, она, толкая в бок Эву Нововейскую, шептала той на ухо:
— Эвка, а тебе он нравился? Не запирайся, скажи честно! Нравился, да? И до сих пор нравится? Ну конечно, я уверена! От меня хоть не скрывай. Кому ж еще открыться, как не мне, женщине? Он чуть ли не королевского рода! Пан гетман ему не одну, а десять бумаг на шляхетство выправит. Пан Нововейский не станет противиться. Да и Азья наверняка к тебе чувство сохранил! Уж я знаю, знаю. Не бойся! Он мне доверяет. Я его сей же час и допрошу. Как миленький все расскажет. Сильно ты его любила? И сейчас любишь?
У панны Нововейской голова кругом шла. Когда Азья впервые выказал ей сердечную склонность, она была почти еще ребенком, а потом, много лет не видя его, перестала о нем думать. В памяти ее остался пылкий подросток, то ли товарищ брата, то ли простой слуга. Но теперь перед нею предстал удалой молодец, красивый и грозный, как сокол, знаменитый наездник и офицер, притом отпрыск хоть и чужестранного, но княжеского рода. Потому и она взглянула на юного Азью другими глазами, а вид его не только ее ошеломил, но и ослепил и восхитил безмерно. В девушке пробудились воспоминания. Нельзя сказать, что в ее сердце мгновенно вспыхнула любовь к этому молодцу, но оно немедля исполнилось сладкой готовностью любить.
Бася, не добившись от Эвы толку, увела ее вместе с Зосей Боской в боковую светелку и там снова на нее насела:
— Эвка! А ну, говори быстро! Быстренько! Люб он тебе?
У Эвы ланиты пылали жарким румянцем. В жилах этой чернокосой и черноокой паненки текла горячая кровь, при всяком упоминании о любви волною ударявшая ей в лицо.
— Эвка! Любишь его? — в десятый раз повторила Бася.
— Не знаю, — после минутного колебания ответила панна Нововейская.
— Однако и «нет» не говоришь? Хо-хо! Все ясно! Не спорь! Я первая сказала Михалу, что люблю его, — и ничего! И правильно! Вы, должно быть, прежде ужасно друг друга любили! Ха! Теперь мне все понятно! Это он по тебе тосковал, оттого и ходил вечно угрюмый, как волк. Чуть не зачах солдатик! Рассказывай, что промежду вас было!
— Он мне в сенях сказал, что меня любит, — прошептала панна Нововейская.
— В сенях!.. Вот те на!.. Ну, а потом?
— Потом схватил и стал целовать, — еще тише продолжала девушка.
— Ай да Меллехович! А ты что?
— А я боялась кричать.
— Кричать боялась! Зоська! Ты слышишь?… Когда же ваша любовь открылась?
— Отец пришел и сразу его чеканом, потом меня побил, а его приказал высечь — он две недели в лежку лежал!
Тут панна Нововейская расплакалась — отчасти от жалости к себе, а отчасти от смущения. Лазоревые глазки чувствительной Зоси Боской тоже мгновенно наполнились слезами, Бася же принялась утешать Эвку:
— Все будет хорошо, я сама об этом позабочусь! И Михала в это дело втравлю, и пана Заглобу. Уж я их уговорю, не сомневайся! У пана Заглобы ума палата, перед ним никто не устоит. Ты его не знаешь! Кончай плакать, Эвка, ужинать пора…
Меллеховича за ужином не было. Он сидел в своей горнице и подогревал на очаге горелку с медом, а подогрев, переливал в сосуд поменьше и потягивал, заедая сухарями.
Поздней уже ночью к нему пришел пан Богуш, чтобы обсудить последние новости.
Татарин усадил гостя на табурет, обитый овчиной, и, поставив перед ним полную чарку горячего напитка, спросил:
— Пан Нововейский по-прежнему во мне холопа своего видит?
— Об этом уже и речи нет, — ответил подстолий новогрудский. — Скорей бы уж пан Ненашинец мог на тебя свои права заявить, но и ему ты ненужен: сестра его либо померла, либо давно со своей судьбой смирилась. Пан Нововейский не знал, кто такой, когда наказывал за амуры с дочерью. А теперь и он точно оглоушенный ходит: отец твой хоть и много зла причинил нашей отчизне, но воитель был превосходный, да и кровь — она всегда кровь. Господи! Тебя здесь никто пальцем не тронет, покуда ты отечеству честно служишь, к тому ж у тебя кругом друзья.
— А почему бы мне не служить честно? — сказал в ответ Азья. — Отец мой громил вас, но он неверный был, а я исповедую Христову веру.
— Вот-вот! То-то и оно! Тебе уже нельзя в Крым возвращаться, разве что от веры откажешься, но тогда и вечного спасения будешь лишен, а этого никакими земными благами, никакими высокими званиями не возместить. По правде говоря, ты и пану Ненашинцу, и пану Нововейскому должен быть благодарен: первый тебя из басурманских лап вытащил, а второй воспитал в истинной вере.
На что Азья сказал:
— Знаю, что у них в долгу, и постараюсь этот долг сполна отдать. И благодетелей у меня здесь тьма, как ваша милость справедливо изволили заметить!
— Чего губы кривишь? Посчитай сам, сколькие к тебе расположены.
— Его милость пан гетман ваша милость в первую очередь; это я до смерти повторять не устану. Кто еще, не знаю…
— А здешний комендант? Думаешь, он бы тебя кому-нибудь выдал, даже не будь ты Тугай-беев сын? А она? Пани Володыёвская! Я слышал, как она о тебе за ужином говорила… Ба! Да еще до того, как Нововейский тебя узнал, она, не раздумывая, за тебя вступилась! Пан Володыёвский ради жены все сделать готов, он в ней души не чает, а она тебя любит, как сестра. Весь вечер твое имя у нее с уст не сходило…
Молодой татарин внезапно опустил голову и принялся дуть на дымящийся напиток в кружке; когда он при этом выпятил синеватые свои губы, лицо его сделалось таким татарским, что Богуш, не удержавшись, сказал:
— Черт, до чего ты сейчас на старого Тугай-бея похож — бывают же такие чудеса на свете! Я ведь отца твоего отлично знал, и у хана при дворе видывал, и на бранном поле, да и в становье его по меньшей мере раз двадцать ездил.
— Благослови господи всех, кто по справедливости живет, а обидчиков пусть мор передушит! — ответил Азья. — Здоровье гетмана!
Богуш выпил и сказал:
— Здоровья ему и долголетия! Мы его не оставим. Хоть и немного нас, зато все настоящие солдаты. Даст бог, не уступим дармоедам этим, что только и умеют в сеймиках языком молоть да обвинять пана гетмана в измене королю. Бездельники! Мы в степях денно и нощно неприятелю отпор даем, а они горшки с бигосом да с пшенной кашей за собою возят, барабанят ложками по дну. Вот какая у них работа! Пан гетман посланца за посланцем шлет, помощи для Каменца просит, пророчит, словно Кассандра падение Илиона и гибель народа Приамова, а эти и в ус не дуют, только докапываются, кто перед королем провинился.