— Не, кроме шуток. Я бы сходил на проповедь, — сказал вдруг Леха. — Не, правда, мужики, интересно.

— Ты че, Леха, охренел? — спросил дядя Коля. — Пьяный, что ли. Ты ж всего ни хуя выпил.

— Нормальный я… — он посмотрел на американца. — А где проповедь будет?

— Очьень недалеко, — с готовностью отозвался тот, — а ми можемь до этого много поговорьит о Боге.

Леха поднялся из-за стола.

— Ладно, мужики, спасибо за компанию, я пойду, наверное…

— Ты куда, бля! — вскочил дядя Коля. — Ну я, бля, не понимаю ничего! Леха, еб твою! — Жилистой рукой он ухватил миссионера за отворот пиджака. — Ах ты ж пиздло!

— Я на вас так не сержус. Так не сержус. Аминь! О, ми оба болшие грешники, но я спасйон, а ви нет! Будем же спасатьса вместе!

— Что ты, сука, мозги ходишь ебать людям! Сядь, Леш, тебе нехорошо, наверное! Что ты ему веришь!

— Вот здес пишут… — американец указал на Библию. — Так возлюбиль бог мир, что отдал сына своего единородненького… А читат надо — так возлюбиль бог Льеху — понимат надо! Аминь!

— Ты, пидор, не отвечай за него! Леша, ну скажи что-нибудь, бля!

Миссионер скромно потупился:

— Ах, что может бит прекраснее, когда молодой человек говорит: Господь — Пастер наш! Пастер наш!

— Ебло закрой! — всполошился и Михалыч. — Леха, ты присядь…

— Вот есть про двоих малтшиков, — миссионер обморочно закатил глаза. — Петья говориль: «Мне не нужьно Библию, я не понимаю, что там». А Серьежа знал, что Петья покрал в саду у старушки яблуки, и сказал: «Одно, безусловно, ти можешь понят в Библии — вороват нельзя». И Петье било стыдно, и он говорит: «Ой, Господ видит все, что я делаю, аминь!» — И миссионер перекрестил сидящих своей книжкой.

— Я хуею, — произнес, наконец, Толя, глядя, как Леха деревянной походкой удалялся вслед за американцем. — Уболтал его.

— Да, бля, — почесал дядя Коля седеющий, будто загаженный птицами, затылок. — Первый раз такое вижу. Нормальный же был парень. Что с ним случилось?

— Душа — потемки, — сказал Михалыч. — И сколько мы его знаем… Второй день.

— Я такое слышал, — мешал карты дядя Коля, — эти проповедники по-русски говорят, и сами они русские, а только из какой-то зловредности слова коверкают, хотят на настоящих американцев походить.

— Хуею… — шептал Толя, переглядываясь со Степой.

Леха шагал рядом с миссионером, то и дело тормоша его за плечо:

— Понимаешь, по жизни все вроде нормально. Зарабатываю достаточно. Квартира трехкомнатная, машина. А на сердце тоскливо.

— О, это да, — сочувственно кивал американец.

— Не знаю, что со мной сегодня произошло. Я родителям бы такого не рассказал, а тебе — пожалуйста, все раскрыл.

— У тебья были трудности и извращьенья. А теперь все будьет хорошо. У меня тоже были извращьенья, но я избавился.

— И, понимаешь, — продолжал Леха, — главное — одиночество, леденящее одиночество и страх. А душа чего-то запредельного просит.

— Ти страдаль. А тепер будет много знакомых. Тебя будут любьить. Ты полючишь вторую семью. Ми будем очень часто встречаться. Мне ти можешь доверит все. Ми твои извращьенья все вместе обсудим, и ты не будешь их хотеть, а только смеяться.

Они прошли мимо старых пятиэтажных клетчатых хрущевок, точно нарисованных в тетради, маленького асфальтированного стадиона и брошенного продуктового магазина с выбитыми стеклами.

— А девушки у вас есть? — застенчиво спросил Леха.

— О да, очень много. — Американец лукаво засмеялся. — То наши будто сьестри. Кроме проповеди, ми в обичние дни собираемся на вечьерю, сидим, пьем чай, музику слушаем. Читаем Библию. Очень весело.

* * *

— О, а это ми куда? — спросил американец, сворачивая за Лехой на уходящую в бесконечность гаражную аллею.

— Как ты говоришь, «вечеря»? — словно не услышал вопроса Леха. — Это что такое?

— В нашей церкви такое разделение. Самая маленькая ячейка називается «вечьеря». В ней не больше двенадцати человек. А во главе — староста вечерьи. Ти тоже попадьешь в такую, будешь общаться, узнавать много нового.

— А ты староста вечери?

— Нет, — улыбнулся миссионер. — Видишь? — он показал круглый значок на лацкане пиджака. — Написано: «Энтони Роше, староста сфери». Уже второй год.

— А «сфера», это как?

— Смотри. Двенадцат вечьерь составляют общину. Община уже арьендует зал длья воскресной проповьеди и собраний. Там ми собираем наши пожертвования. Двенадцать общин составльяют сферу. А двенадцать сфер — регион.

— Знаешь, Энтони, я тут немного денег скопил. На что потратить не знал. Я лучше вам отдам. Все лучше, чем какую-нибудь хуйню покупать.

— Ти такой славный. Честний. Редкость в мире. Сегодня счастливый для менья день! Толко не надо рюгаться, о'кей?

— Извини, вырвалось.

* * *

Леха свернул между гаражами, американец, помедлив, за ним.

— О, а это ми так вийдем на проспект Льюначарского?

— Конечно. Это просто короткий путь, — обернулся Леха. — Я спросить хочу. Вот у тебя в подчинении почти две тысячи, ты большой, можно сказать, начальник, а проповедуешь по дворам.

— Так полежено в нашей церкви. Кроме руководства сферой, общиной и вечьерей, я обьязан еще по улицам работать.

— А я могу попасть в твою вечерю?

Американец засмеялся.

— Да, если очень просишь. Но ти вскоре познакомишься со многими старостами. Они тожье очень хорошие, не хуже менья, они твои соотечественники… Ой, как здесь не прибрано и мусорно…

Изнанка гаражей граничила с захламленным полем, через которое вдаль уходил серебристый тоннель газопровода в клочьях стекловаты.

— А где проспект? — спросил американец.

— Энтони, я, знаешь, что подумал. Давай ко мне зайдем. Я в гости приятелей жду. Уверен, им очень интересно будет тебя послушать. Они точно к вам в церковь заходят вступить.

— О да, — с сомнением произнес американец, потом решился. — Хорошо, пойдьем. Но ти должен бил менья предупредит…

— И что самое, бля, интересное, иной раз думаешь, что бы ни отдал: машину, квартиру, — лишь бы хорошие люди рядом в жизни появились, — пресно сказал Леха, будто пробегал слова заученного текста. — Не поверишь. Как будто чего-то не хватало, а теперь хватает, ебать навстречу!

— О, не ругайся. Это так плехо, грех… А что ми дальше не идем? — он с беспокойством оглядел тупик кирпичных стен и гаражных ворот ржавого коричневого цвета, с огромным навесным замком, способным похоронить любую тайну. — А это ми где? — спросил американец.

— Стой и не пизди, — сказал Леха.

— Я обратно пойду, — американец рванулся.

Леха хлестким ударом свалил беглеца.

— О, я так прошу Господа простит тебья… — с ненавистью бормотал миссионер, роняя изо рта кровавые сгустки.

— Вот он, отец Сергий… — произнес Леха.

Миссионер, стоя на четвереньках, по-волчьи затравленно глянул в молодое, обрамленное светлой бородой, лицо подошедшего. Плащ его чуть распахнулся, открывая ризу и епитрахиль. Поверх ризы висел серебряный крест.

Миссионер явно не знал, какую тактику предпочесть. Злоба и страх попеременно сменялись на его лице маской лживого смирения.

Наконец он сказал:

— Я совсем на вас не сержус. Произешло мальенькое недоразумение…

— Как твое настоящее русское имя? — неожиданно спросил священник.

Миссионер не ответил, рыская дикими глазами по сторонам, пальцы его сжимали черный корешок Библии.

— Как давно тебе разрешили проповедовать с акцентом? — задал священник следующий вопрос.

Миссионер весь напрягся и задрожал.

— Я полностью записал его, отец, вот, послушай, — Леха достал из кармана плоский диктофон, щелкнул кнопкой. Пленка затрещала как сверчок, потом Леха нажал на воспроизведение.

Раздались мутировавшие акцентом строчки: «…Зима стояля, дуль ветер из степи. Беби в вертепе померз, бедненький. А коровка погревала его воздухом из рота, и бичок тожьйе погреваль…»

— Это у них такой канонический текст, — сказал Лехе священник. Потом посмотрел на миссионера. — Где искать старосту региона?