Двумя главнейшими были свадьба Оливера и Елизаветы и смерть майора Эффингама. Оба события произошли в первых числах сентября, и первое предшествовало последнему всего несколькими днями. Старик угас, как догоревшая свеча.
Одной из забот Мармадюка было согласовать обязанности должностного лица с его личными чувствами по отношению к провинившимся перед законом друзьями. На другой день после событий у пещеры Натти и Бенджамен вернулись в тюрьму, где оставались, обставленные всеми удобствами, до возвращения из Альбани нарочного, который привез помилование Кожаному Чулку.
Гирама убедили отказаться от подачи жалобы, и двое заключенных в один и тот же день вышли на свободу.
Однажды, в середине месяца, Оливер вошел в залу, где Елизавета отдавала обычные хозяйственные распоряжения на этот день, и предложил ей прогуляться с ним к озеру.
Оттенок грусти на лице мужа привлек внимание Елизаветы. Она накинула на плечи легкую шаль и, взяв под руку Оливера, последовала за ним, не спрашивая, куда он ведет ее. Они перешли через мост, свернули с дороги и направились вдоль берега озера.
Елизавета догадывалась о цели их прогулки и, видя задумчивость мужа, не хотела нарушать ее несвоевременными вопросами. Вскоре они вышли на простор, и перед ними открылось спокойное озеро с массой водяных птиц. Склоны холмов осень уже расцветила яркими красками.
— Ты, наверное, догадываешься, куда мы идем? — спросил Оливер Елизавету. — Я рассказывал тебе о моих планах. Как ты их находишь?
— Сначала я должна посмотреть, как они исполнены, — сказала она. — Но у меня есть тоже свои планы. Пора мне рассказать о них.
— У тебя? Наверное, что-нибудь относительно моего старого друга Натти?
— Разумеется, относительно Натти, но у меня есть и другие друзья, кроме Кожаного Чулка. Разве ты забыл о Луизе и ее отце?
— Нет, конечно, но ведь я подарил добрейшему Гранту одну из лучших ферм в графстве. Что касается Луизы, то мне хотелось бы, чтобы она всегда оставалась с тобой.
— Тебе бы хотелось, — сказала Елизавета, ревниво сжимая губы, — но, быть может, бедняжка Луиза имеет другие виды. Быть может, она желает последовать моему примеру и выйти замуж.
— Не думаю, — сказал Эффингам после минутного раздумья. — Я, право, не знаю здесь ни одного подходящего человека для нее.
— Здесь, может быть, и не найдется такого, но есть и другие места, кроме Темпльтона.
— Неужели ты желаешь, чтобы мы лишились мистера Гранта?
— Что же делать, — возразила Елизавета, чуть заметно улыбаясь, — если это необходимо?
— Но ты забываешь о ферме?
— Он может сдать ее в аренду, как делают другие, тем более что ему некогда заниматься хозяйством.
— Но куда же он уедет? Ты забываешь Луизу?
— Нет, я не забываю Луизу, — сказала Елизавета, снова поджимая свои хорошенькие губки. — Помнишь, Эффингам, мой отец говорил, что я им командую и буду командовать тобой. Вот я и хочу испытать свою власть.
— Сделай одолжение, милая, но только не к ущербу всех нас, не к ущербу твоей подруги.
— Почему вы знаете, сэр, что это будет к ущербу моей подруги? — спросила Елизавета, ревниво глядя ему в лицо, на котором, впрочем, не заметила ничего, кроме выражения искреннего недоумения.
— Как почем знаю? Но, разумеется, ей будет жаль расстаться с нами.
— Наш долг бороться с нашими чувствами, — возразила она, — и у нас нет причины опасаться, что Луиза окажется слишком слабой для этого.
— В чем же, однако, заключается твой план?
— Мой отец выхлопотал для мистера Гранта место пастора в одном из городов на Гудзоне. Там он может жить спокойно, а его дочь найдет там общество и знакомства.
— Ты удивляешь меня, Бесс! Я не знал, что ты обдумала все так хорошо.
— О, я обдумала гораздо основательнее, чем вы воображаете, сэр, — сказала жена, лукаво улыбаясь.
Эффингам засмеялся. Они дошли до цели своей прогулки, и разговор перешел на другую тему.
Место, где они находились, было той самой площадкой, на которой так долго стояла хижина Кожаного Чулка. Площадка была очищена от обломков, выровнена и выложена дерном, который прекрасно прижился благодаря дождям и одевал ее густым газоном. Ее окружала каменная ограда с калиткой, в которую они вошли.
Они увидели, к своему удивлению, «ланебой» Натти, прислоненный к ограде. Гектор и сука лежали на траве. Сам охотник лежал на земле перед надгробным камнем, отодвигая рукой высокую траву, заслонявшую надпись.
Оливер и Елизавета неслышными шагами подошли к Натти, который не заметил их появления, всматриваясь в надпись и моргая глазами, точно что-то мешало ему видеть. Наконец, он медленно встал и произнес вслух:
— Так, так, могу сказать, хорошо устроено. Похоже, что тут что-то написано, но мне не разобрать. Вот трубка, и томагавк, и мокассины вышли очень хорошо, очень хорошо для человека, который, пожалуй, и не видывал их никогда. Ох-хо-хо! Вот они лежат здесь рядом, успокоились, наконец. Кто-то меня уложит в землю, когда придет мое время?
— Когда наступит этот печальный час, Натти, найдутся друзья, которые отдадут вам последнюю почесть, — сказал Оливер, тронутый словами охотника.
Старик повернулся, не выражая никакого удивления, так как усвоил в этом отношении индейские привычки, и провел рукой по лицу, словно стирая с него выражение печали.
— Вы пришли посмотреть могилы, детки? — сказал он.
— Я надеюсь, что все устроено, как вы хотели? — сказал Эффингам. — Ваш голос в этом случае имеет наибольший вес.
— Ну, я ведь не привык к богатым могилам, — отвечал старик. — Мой вкус тут не много значит. Вы положили майора головой к западу, а могикана к востоку, да?
— Да, как вы хотели.
— Так и следует, — сказал охотник. — Но прежде, чем я уйду, мне хотелось бы знать, что тут говорится людям, которые слетаются в эту страну, точно голуби весной, о старом делаваре и о храбрейшем из белых, который когда-нибудь ходил по этим холмам.
Эффингам и Елизавета были поражены необычайно торжественными манерами Кожаного Чулка. Приписывая это окружающей обстановке, молодой человек подошел к памятнику и прочел вслух надпись:
— «Памяти Оливера Эффингама, эсквайра, майора 60-го пехотного полка. Утро своей жизни провел он в почете и богатстве, но закат ее был омрачен бедностью, одиночеством и болезнью, которые облегчались только нежной заботливостью его старого, верного и искреннего друга и помощника Натаниэля Бумпо».
Кожаный Чулок вздрогнул при звуках своего имени, и радостная улыбка осветила его старческие черты.
— Вы это сказали, молодец? Вы вырезали имя старика на этом камне, рядом с именем майора? Спасибо вам, детки! Это была добрая мысль, а добро дорого для сердца, когда жизнь уже подходит к концу.
Елизавета отвернулась, скрывая слезы. Эффингам, с трудом подавив волнение, ответил:
— Оно вырезано на этом камне, но его следовало бы написать золотыми буквами!
— Покажите мне мое имя, молодец, — сказал Натти с наивным восторгом. — Покажите мне мое имя, которому досталась такая честь.
Эффингам положил его палец на имя, и Натти с глубоким интересом обвел очертания букв, а затем встал и сказал:
— Это хорошо, и добрая мысль, и добрый поступок! А что вы написали о краснокожем?
— Слушайте, я прочту: «Этот камень поставлен в память индейского вождя племени делаваров, который был известен под именем Джона могикана»…
— Могикана, молодец! Они называют себя могиканами.
— …«и Чингагука»…
— …гач, малый, гачгука! Чингачгука! Значит это: Великий Змей. Имя нужно поставить правильно, потому что индейские имена всегда что-нибудь обозначают.
— Я велю исправить…«он был последним представителем своего племени, обитавшим в этой стране. О нем можно сказать, что недостатки его были недостатками человека, а доблести — доблестями индейца».
— Вот это верно, так верно, мистер Оливер! Ах, если бы вы знали его, как я, в цвете лет! Если бы вы видели его в той самой битве, когда ирокезы схватили его и уже привязали к столбу, а старый джентльмен, который покоится рядом с ним, выручил его. Я разрезал веревки и дал ему мой томагавк и нож, потому что ружье было всегда моим любимым оружием. И как же он действовал ими! Когда я встретился с ним вечером после погони, у него было тринадцать скальпов мингов. Не дрожите, мадам Эффингам, ведь это все были войны! А теперь, когда я смотрю с вершины холма, откуда я мог насчитать иногда до двадцати огней в лагере делаваров, мне грустно думать, что здесь не осталось ни одного краснокожего, разве забредет иногда какой-нибудь пьяница из онеидцев или из тех полуиндейцев, что живут на берегу моря и, по-моему, даже не могут называться индейцами, потому что они ни рыба, ни мясо, ни белые, ни краснокожие… Но пора мне, пора! Время пришло, и я ухожу…