Мне было еще тяжелее оттого, что я не мог рассказать о своем горе ни Одрис, ни Хью. Хью был еще слишком слаб после лихорадки (вызванной множеством неопасных ранений), которая чуть не убила его. Я прочел на его лице, когда Одрис говорила мне о смерти дяди, что он боится получить такое же известие и о своем приемном отце, архиепископе Тарстене, который был очень стар и слаб. Говорить с Хью о горе потери человека, который был твоим отцом (а понял я это слишком поздно), – значит пробудить его собственный страх потерять близкого человека.
Одрис страдала не меньше, и я не мог перекладывать тяжесть своего горя на ее плечи. Когда она говорила о смерти сэра Оливера, ее голос заглушили рыдания. Я никогда не слышал таких рыданий от этой счастливой девушки. Потом я узнал, что раньше она не могла облегчить себе душу плачем, так как сразу после смерти сэра Оливера, должна была выглядеть уверенной, чтобы подбадривать своих людей противостоять шотландцам, а потом, когда шотландцы заполнили все ее мысли, ей нужно было ухаживать за Хью, который поспешил сюда, чтобы снять блокаду Джернейва, с еще свежими ранами, полученными в Битве при Штандарте.
Я старался ее утешить, хотя каждое ее слово было для меня тоже как удар ножом в сердце. Мои глаза наполнились слезами, и мне не хотелось смотреть в глаза Одрис, когда она оплакивала свою неблагодарность, свое неумение показать любовь, свою жестокость, когда она ушла от сэра Оливера к Хью. В сравнении с Одрис, я был просто чудовище. Одрис все же как-то проявляла свою любовь к сэру Оливеру. Она целовала и ласкала его. Он видел, что она его любит, хотя и не говорила об этом часто. И к Хью она ушла не для того, чтобы ранить дядю, а для того, чтобы спасти его от боли потери Джернейва. А я даже в глубине души никогда не ценил доброты сэра Оливера. Я винил его за то, что он «держал меня подальше « от Джернейва, и потом обижался, когда он отправлял меня, даже если я сам хотел уехать.
Наконец я отвлек Одрис, сказав, что должен уехать на следующий день. У меня была возможность отдохнуть здесь несколько дней, но я не мог оставаться в Джернейве, пока хоть немного не привыкну к потере сэра Оливера. Как я ни любил Хью, во мне стал подниматься гаев, когда вдруг увидел его сидящим в большом кресле сэра Оливера. Мой скорый отъезд огорчил Одрис и заглушил в ней порыв самобичевания, но я снова осчастливил ее, сказав, что оставляю Мелюзину как залог своего возвращения. Одрис просияла от радости, даже глубокое горе не могло надолго омрачить ее настроение. Она радовалась не только тому, что я вернусь, но и тому, что Мелюзина останется с ней. Когда я привез Мелюзину, то сразу увидел одобрение на лице Одрис. А сейчас они уже смеялись вместе, и это был легкий, счастливый смех, обещавший настоящую привязанность друг к другу.
Я как-то держался в течение ужина и нескольких часов после него, потому что для Хью было важно знать все, что я мог ему рассказать о дворе и своем взгляде на будущее короля Стефана. Я не сдерживал себя в суждениях, даже выразил свои сомнения в устойчивости целей короля (которые Хью знал, потому что он был в Эксетере), поведал и о сомнительной мудрости короля в отталкивании лордов Винчестера и Ипра и приближении Валерана. Об этом я мог сказать только Хью. Я не решился бы доверить эти мысли переписчику, да и сам бы не стал писать, потому что письмо может попасть в чужие руки. А когда закончил рассказ, уже больше не мог выдержать. Все время, пока говорил, я едва сдерживал слезы, потому что уже никогда не смогу сообщить эти новости сэру Оливеру.
Хью был готов еще продолжить беседу, но я сказал, что очень устал и хочу пойти спать, так как должен выехать рано утром. Возможно, Одрис подумала, что я не хочу больше беспокоить Хью, поскольку он был еще слишком слаб. А может быть, решила, что я побыстрее хочу лечь в постель с Мелюзиной. Во всяком случае она заставила замолчать Хью и жестом показала нам, что спальня леди Эдит уже готова. Одрис могла выглядеть ангельски, но я то знал, что больше в ней ничего ангельского не было.
Чтобы избавить Мелюзину от необходимости объяснения, которое может настроить Одрис против нее, я совершенно нормально отреагировал на жест Одрис. Меня, однако, привело в отчаяние то, что Одрис вела нас в спальню, расположенную в северной башне, – бывшую спальню сэра Оливера и леди Эдит. Прежде чем я успел выразить протест, Одрис уверила меня, что она не выгоняла леди Эдит, просто ее тетя предпочла другую спальню. А северная башня стала лучшим местом для гостей. В ней уже были гости: двоюродный дед Хью – Ральф из Ратссона и сэр Вальтер Эспек, приехавший на два дня для того, чтобы самому посмотреть, в каком состоянии Хью, и отвезти новости архиепископу Тарстену, который молился за чего, хотя сам тоже был болен.
К моему удивлению, пребывание в этой спальне не терзало меня. Я понял, что это, возможно, единственное место в Джернейве, которое не ассоциировалось у меня с сэром Оливером. Вряд ли я когда-нибудь здесь бывал прежде – ни в раннем детстве, ни потом, когда вырос. Сэр Оливер входил в спальню только для того, чтобы спать или принимать детей. Ни то, ни другое меня не касалось. По-настоящему сэр Оливер жил в зале, в оружейной, в конюшнях, и такую жизнь я связывал с ним, такую жизнь я оплакивал, в такой жизни я не мог вынести других, если даже глубоко любил их.
Мелюзина нежно положила свою руку на мою. Я обернулся, увидел слезы у нее в глазах и, может быть, только теперь по-настоящему понял, что она чувствовала, когда сказал ей, что повезу ее в Улль.
– Я знаю теперь, – произнес я. – И не стану заставлять тебя ехать в Улль. Я не буду сидеть в кресле твоего отца, как Хью сидел в кресле сэра Оливера.
Мелюзина обвила руками мою шею и положила голову мне на плечо.
– Молчи, – прошептала она, – тебе сейчас слишком больно, чтобы ты мог думать. Я помогу тебе раздеться.
Мы легли вместе в темноте (было слишком прохладно, и мы задернули занавески кровати, которые заслонили нам свет ночника), и Мелюзина ласково сказала:
– Время вылечит, хоть немного.
– Время не может помочь мне. – Мой голос оборвался, но я должен был кому-то исповедаться. – Он был мне отцом. У него было доброе сердце. Я никогда не требовал его внимания. И никогда не благодарил его, никогда, ни разу.
Мелюзина обняла меня за шею и придвинула к себе.
– Того, кого любишь, не надо благодарить. Он понимает это без благодарности.
Потом я заплакал. И Мелюзина заплакала вместе со мной. Моя боль в груди немного ослабела. Я начал засыпать А когда я проснулся утром и, посмотрев на Мелюзину увидел следы слез на ее щеках, я вспомнил свое обещание данное королеве.
ГЛАВА 14
Мелюзина
Никогда еще путешествие, начавшееся для меня столь болезненно, не доставляло впоследствии такого большого удовольствия. Когда Бруно сообщил, что мы бежим отнюдь не ради спасения своих жизней, я с трудом подавила страстное желание пнуть его за то, что он безумно напугал меня – мне было мало того, что Кусачка уже укусила его. Я была словно узник, очутившийся на воле. Если Бруно женился на мне, чтобы стать моим тюремщиком, – как он сам признал – то более странного тюремщика трудно было вообразить.
Ведь настоящий тюремщик хотел бы видеть своего пленника сломленным физически и духовно. А Бруно никак не ограничивал моей свободы и, казалось, находил удовольствие в том, чтобы сделать мою жизнь счастливой. Он не забрал свой кошелек, который дал мне, чтобы я заплатила за повозку и охранникам; в городах, через которые мы проезжали, он отпускал меня на местные рынки пополнить съестные припасы; он прямо-таки заставлял меня приобретать всякие мелочи, привлекавшие мое внимание: подушечку с булавками, пришедшуюся очень кстати, поскольку своей я не обнаружила среди собранных в дорогу швейных принадлежностей, сетку для волос – моя, зацепившись за ветку и порвалась; он из собственного кошелька заплатил за восхитившую меня вуаль, хотя в ответ на предложение купить ее я, покачав головой, заявила, что у меня этих вуалей предостаточно.