— Как они с тобой обращаются? — Она суетилась, доставая тарелки с фруктами и цукатами.

— У меня дела идут неплохо. Но я знаю, что для тебя наступили трудные времена. И для меня тоже. Имамы воспользовались гневом султана на Францию для укрепления собственного положения.

Накшидиль кивнула и придвинула к нему тарелку с едой.

— Ты ведь знаешь, — продолжил Махмуд, проглатывая кусок халвы, — что Селим заменил шейх-уль-ислама более консервативным человеком. Он надеется, что если на высшей религиозной должности окажется реакционер, то недовольство янычар Армией нового порядка пройдет, и они будут готовы воевать. — Голос мальчика прерывался, пока он говорил, и я понял, что виной тому не волнение, а то, что он становится взрослым.

— Даже до того, как грянули нынешние беды, священнослужители выступали против Запада, — сказала Накшидиль. — Я всегда старалась не обращать на них внимания.

— Да, но теперь они совсем распоясались. На них нельзя не обращать внимания. Они изливают свою злобу и каждый день твердят мне, что Запад порочен, что Запад продажен, что Запад воплощение дьявола. Прости меня, но они утверждают, что женщины неверных занимаются проституцией, показывают свои тела и лица всем мужчинам. Они говорят, что мужчины неверных пьют спиртное, пускают деньги на азартные игры и молятся ложным богам. Они издеваются над теми, кто на Западе полагается не на веру, а философию, и называют их неверующими, которым неведомы пути Аллаха. Когда я прибыл туда, они выхватили у меня французские книги и изодрали их в клочья.

— Но чем больше ты узнаешь о Востоке и Западе, тем умнее ты будешь.

— Дорогая Надиль, они этого не понимают. Они утверждают, что все мусульмане общаются на одном языке, арабском, который священен, в то время как европейцы говорят на множестве разных языков. Они утверждают, будто это доказывает, что христианский мир раздирают противоречия и подрывает неустойчивость. Священнослужители с отвращением говорят о христианской еде, особенно свинине, и утверждают, что любой, кто употребляет в пищу это грязное животное, сам становится свиньей. Они говорят мне, что европейцы нечистоплотны и не моются мылом и водой, а пропитывают свои тела духами.

— Но, дитя мое, ты ведь знаешь, что все это неправда.

— Это не имеет никакого значения. Они используют все это против меня.

— Мой лев, что я могу сделать, чтобы помочь тебе?

— Ничего. Мне просто хотелось повидаться с тобой и сказать, что я люблю тебя.

— Я так рада, что ты пришел. Я беспокоилась за тебя каждый час и каждый день. Пожалуйста, не позволяй Мустафе или улемам запугать себя. Ты должен проявить гибкость и идти вперед к свету. — Она снова обняла Махмуда, затем отстранила от себя, чтобы лучше разглядеть. — Ты подрос, и я вижу, что ты меняешься. Не думай о том, что было или будет, — сказала она. — Помни слова Бадреддина[76]: «Нет прошлого, нет загробной жизни — все находится в процессе становления».

Однако положение еще сильнее ухудшалось.

* * *

Через два месяца после визита Махмуда пришла весть, что валиде-султана Миришах захворала. Дворцовые лекари почти ничем не смогли ей помочь. Даже врач-англичанин Нил, вызванный из Перы, когда прибыл в ее уединенный дворец, нашел положение отчаянным. Его приветствовал главный чернокожий евнух, предложил кофе, шербеты, сладости и представил врачу-греку, который лечил валиде. По-видимому, Миришах перенесла сильный жар, который в течение многих недель то падал, то снова поднимался.

Наконец главный чернокожий евнух отвел англичанина к больной. Обессилевшая женщина лежала за занавеской, и Нил не знал, что за тяжелой декоративной решеткой прячется султан. Врачу разрешили осмотреть лишь руки и ладони валиде. Ему удалось прослушать ее пульс. Врач старался сделать все возможное, но, поскольку он не мог осмотреть ее тело, а болезнь уже зашла далеко, его усилия оказались тщетны. На восьмой день после его визита мы услышали, как муэдзины объявляют по всему городу о смерти валиде. На следующий день состоялось похоронное шествие, и ее тело предали земле. Люди пришли отдать ей дань уважения. Миришах щедро жертвовала деньги на нужды жителей, на кухни, в которых готовили супы, фонтаны, больницу и мечеть. Отдавая ей должное, Селим велел раздать беднякам еду и деньги.

Ее смерть навеяла новую печаль.

— Миришах дала мне Махмуда, и за это я навсегда буду ей благодарна, — сказала Накшидиль. — Валиде была доброй женщиной, и я знала, что она сочувствует мне. Конечно, я иногда расстраивалась из-за того, что она не помогала мне еще более сблизиться с Селимом. Но думаю, это понятно, ведь она в первую очередь оставалась верной сыну.

— Богу известно, — ответил я, — что султан рассчитывает на мать. Остальные люди из его окружения столь же непостоянны, что и ветер.

— Это Миришах следила, чтобы меня подготовили к встрече с Селимом, — продолжила Накшидиль. — Я признательна ей также и за это. Я буду горевать по ней.

И она горевала, теряя силы, пока дни перетекали в недели, а недели — в месяцы. Во дворец пришла кира Эстер с тканями для пяти кадин султана, и, хотя Накшидиль не имела права делать покупки, я сумел тайком вынести ее письмо, а теперь еврейка принесла ответ. Французская печать подняла Накшидиль настроение, но не надолго.

Октябрь 1799 года

Моя милая кузина, в этом году пришли известия, опечалившие меня, и боюсь, что они тебя тоже огорчат. Сначала я узнала, что моей бедной матушке стало плохо, и, прежде чем я успела свыкнуться с этой новостью, пришла весть, что она умерла. Потом один человек, приехавший из Мартиники, сообщил, что твоя мать и отец тоже умерли. Как ужасно, что нельзя попрощаться с состарившимися родителями, но такова уж наша судьба.

Жаль, что мне приходится сообщать тебе плохие новости, но я надеюсь, что это короткое письмо застало тебя в добром здравии.

Твоя любящая кузина

Роза.

Накшидиль передала мне это письмо.

— Как это печально, — сказал я. — Я могу чем-то помочь?

Она покачала головой:

— Тюльпан, ты ничем не поможешь. У меня в душе пустота, отчего мне печально и одиноко, — ответила она. — Моей семьи больше нет, и я уже никогда не увижу ее. Улемы так жестоки, что не позволяют мне встречаться с Махмудом с тех пор, как он был здесь шесть месяцев назад. Я чувствую себя крохотной щепкой, болтающейся в безграничном море.

Мы не видели Махмуда еще два месяца, а когда он пришел, я был поражен: он вырос дюйма на три, его грудь стала шире, а лицо покрылось щетиной. Хотя мальчик сильно изменился, он сказал, что в Клетке принцев не произошло почти никаких перемен. Скорее наоборот, обстановка там стала еще хуже. Экстремисты крепко держали все в своих руках и настаивали на строжайшем соблюдении законов ислама. Малейший намек о Европе находился под запретом.

— Даже мой брат Мустафа использует все европейское против меня. Он постоянно напоминает мне, что ты француженка и учила меня французским премудростям.

— А как поживает мать Мустафы? — спросил я. — Она видится с ним?

— Все время, — ответил Махмуд. — Она приходит даже в Клетку. Она советует Мустафе держаться ближе к Ракиму, учителю каллиграфии, а тот близок к шейх-уль-исламу. Они делают все возможное, чтобы опорочить мое имя. Знаю, это глупо, поскольку мой брат старше меня, но все, что бы я ни говорил, не может убедить его в том, что я желаю ему всего наилучшего, когда он ступит на трон. Как бы то ни было, я твержу ему, что Селим молод и, даст Аллах, будет править много лет.

Он рассказал, что улемы спрашивают, почему Накшидиль разрешили остаться в Топкапе, и только просьбы Махмуда, обращенные к Селиму, и заступничество султана перед священнослужителями привели к тому, что она осталась во дворце.

— Спасибо, мое дитя, — сказала Накшидиль. — Ты подвергаешь себя опасности и заботишься обо мне. Но что я могу сделать для тебя?