— Больше ничего?
— А чего же еще на три-то пятиалтынных?
— Ну, а — кроме этого, вообще, — ничего не хочется?
Подумав немного, он отвечает спокойно:
— Поздно мне хотеть, умру скоро… Да, брат, умру!
Я молчу. Неловко мне. И не верится, что человек, прожив больше половины столетия в разной трудной работе, много испытав, умея любить и думать, — этот добрый и кроткий человек не нажил никаких желаний, освещающих жизнь, а только вот селянки с перцем хочет…
В окне, точно в раме, торчит большое лицо с опаловым глазом. Лениво двигая вялыми губами, Лиза лепечет:
— Скоро месяц взойдет, — какая прекрасная ночь для прогулки в лес…
— А рожают они каждогодно двойни, — поучает Брундуков.
Публика расползлась; перед лавочником только Ровягин, задумчивый, как баран.
Становится темно, с востока наползает черная туча. Звезды в небе — точно шляпки медных гвоздей, — это оттого, что воздух влажен. В соде реки трепещут красные факелы — отражения огней берега и судов.
— А между прочим, для чего дастся нам жизнь? — спрашивает Панашкин и отвечает сам себе; — Чёрт знает для чего, если подумаешь…
Меня занимает другой вопрос: кому нужна, кого веселит эта злая карикатура на жизнь?
— Ночуй у меня! — предлагает Панашкин.
— Спасибо, я иду гулять…
— Ну, валяй, иди, бродяга…
Молча прощаюсь с лавочником.
Готовясь запирать лавку, Брундуков стоит на крыльце, почесывая шею, и спрашивает сам себя:
— Отчего это у меня зубы давно не болят?
Вечер у Сухомяткина[16]
Зимою, раз в месяц, а иногда и дважды, — я получаю от купца Сухомяткина записочку такого содержания:
«Уважаемый, покорнейше прошу пожаловать завтра к нам на трехэтажное удовольствие».
Записочка остроумно подписана: «С Ухом», а росчерк изображает летящую птицу.
На другой день, вечером, я стою на одной из солидных улиц города, у крыльца большого особняка, обильно украшенного гипсовой лепкой; под мышкой у меня узелок с чистым бельем. Тяжелую дубовую дверь отворяет горничная, раскормленная, как лошадь.
— Пожалуйте, — говорит она, приподнимая любезной улыбкой румяные щеки так высоко, что ее глаза совершенно скрываются в румяных подушечках жира. В прихожей меня встречает хозяйка Екатерина Герасимовна, пышнотелая, ласковая, с огромной косой, сложенной на голове в четыре яруса.
— Пожалуйте! — радостно поет она. — Очень рада, пожалуйте!
И заботливо спрашивает:
— Белье не забыли? Нюта, скажи Егору, чтоб снес белье в предбанник! Выкатывается сам Сухомяткин, сияющий и как бы маринованный в добродушии; подскакивая на коротких упругих ножках, он потрясает своими округлостями и кричит:
— Пож-жалуйте, дорогой! Вот — спасибо! Просветитель наш, Кирилл-Мефодий! Как здоровье? На щеках у него светленькие бачки, голова похожа на глиняный горшок с двумя ручками. Входим в гостиную, — она похожа на мебельный магазин среднего качества; в ней тесно, много жирного блеска золота, много зеркал, всё очень новое, грузное, и от всех вещей исходит нежилой запах.
В гостиной меня встречает Матвей Иванович Лохов, кум хозяина, человек небольшого роста, стройный, горбоносый, с французской бородкой и задумчивыми глазами. Он — председатель местного биржевого комитета, но осанкой и манерами напоминает благовоспитанного жулика из Варшавы.
— Бонсуар, — говорит он приятным баском. — Коман ву порте ву? Тре бьен! Же осси…[17]
И, быстро шевеля пальцами, обращается к хозяину:
— Продолжаю про осетра: эта рыба шуток не любит…
Я здороваюсь с его женой Зиночкой, дамой среднего веса, в рыженьких кудрях, бойкой и синеокой.
— Вы слышали? — спрашивает она. — Поехала я сегодня новых лошадей пробовать, а они вдруг и понесли…
Хозяин шутит:
— Тебе бы самой понести пора!
— То есть как это? — невинно спрашивает она.
— Н-ну, будто не понимаешь…
— Алор, — говорит Лохов. — Нузаллон?[18]
Сухомяткин кричит жене:
— Катюк — готово? Хозяйка тревожно взывает:
— Анна — готово?
— Кума, — предлагает хозяин Зиночке, — айда с нами!
Но она отвечает с необоримой невинностью:
— Да ведь я же с Катей мылась!
Сухомяткин неистово хохочет, всхлипывая и крича:
— Ну и — актриса! Ф-фу ты…
Мы, трое мужчин, идем в кухню. Там у раскаленной плиты тяжело возится огромная старуха с седыми усами. Она рычит, размахивая шумовкой над головою мальчишки, одетого в саван со взрослого покойника. Мальчишка плачет.
— Это внук ее! — объясняет хозяин. — Гляди, Ефимовна, не перевари!
— Ну, что это вы, о господи! — глухим басом тревожно отзывается старуха и трижды плюет к порогу:
— Тьфу, тьфу, тьфу!
— Марфа Посадница в своем деле! — говорит хозяин, идя по двору. — В Нижний на ярмарку приглашали ее за триста рублей, — не пошла!
Вот мы в бане, освещенной двумя запотевшими фонарями, в горячем облаке пара, насыщенного запахом мяты. По липовому полу ходит на четвереньках волосатый, докрасна распаренный кучер Панфил и, задыхаясь, бормочет:
— Святы боже, святы крепки…
Сухомяткин шлепается на пол, испуганно вытаращив глаза, дергая себя за уши, и орет плачевно:
— Что же ты, чёртова голова, уморить меня хочешь? Ишь, до чего накалил, дурак, — сам лягушкой пошел…
— Же при… прие…[19] — глухо бормочет Лохов, задыхаясь. — Это я просил…
— Это они приказали, — говорит кучер неожиданно тонким голоском. — А я — крест ищу… Лохов, вытянув руки, как слепой, идет к полку, а кум его катается по полу и визжит:
— Уй-юй-юй… Задохнешься, Матвей!
— Р-рьен![20] Панфил, — поддай квасом!
— Да погоди, дай придышаться.
— Рьен! — орет с полка председатель биржевого комитета и барабанит кулаками по липовым доскам.
Зверовидный Панфил плеснул на каменку ковш квасу, — из черного зева вырвалась палящая струя, белое облако пара окутало потолок, баня наполнилась спиртным запахом горячего хлеба.
— Изверг! — визжит Сухомяткин, растягиваясь на полу.
Кучер, присев на корточки, ухает, точно филин, а с полка раздается сладостный возглас:
— Ж'адор![21]
Но тотчас же Лохов громко зашипел и скатился на пол, широко открыв рот, испуганно вытаращив глаза.
— Что — задохся? — кричит его кум и колотит кулаками по спине Лохова.
— Мы — отроки в пещи огненной, — радостно сообщает он мне.
Лохов смотрит на него безумным взглядом, бормочет:
— Снегу… скорее!..
Кучер исчезает в предбаннике, потом является с большим тазом снега, — Лохов хватает горстями снег и яростно трет свою лысоватую голову, мускулистую грудь.
Он точно пьяный. Сухомяткин тоже ослабел, размяк и тает, поглаживая коротенькими ручками свое багровое мясо, исписанное на груди тонкими черточками волос, покрытое жемчужинами пота.
— Сердце я себе ожег, — говорит Лохов, постепенно приходя в себя.
Панфил сбивает в шайках душистое мыло, я влезаю на полок, а купцы, растянувшись на лавках, начинают философский разговор.
— Чего я не понимаю — так это стыда! Например: при одной женщине можно ходить голым, а отчего же при трех — стыдно?
Кучер фыркает в шайку, разбрызгивая мыльную пену, а Лохов солидно замечает:
— Татары да турки, наверное, и при трех не стесняются…
И приятным баском напевает:
Они оба «придышались» и чувствуют себя так, словно рождены в этой адовой жаре. Сухомяткин, весь в мыльной пене, похож на цыпленка. Лохов неутомимо двигает пальцами, отжимая свою бородку. Пар разошелся, в бане светлее, потолок густо украшен опаловыми каплями влаги. Мигают заплаканные фонари, потрескивает булыжник в каменке.
16
ВЕЧЕР У СУХОМЯТКИНА
Рассказ
Впервые напечатано в газете «Киевская мысль», 1916, номер 293 от 21 октября, под названием «Воспоминания», с подзаголовком «Вечер у Сухомяткина». Под названием «Вечер у Сухомяткина» рассказ вошёл в сборник «Ералаш и другие рассказы», Пгр. 1918.
17
Добрый вечер. Как поживаете? Прекрасно! Я также… (искаж. франц.)
18
Ну что же? Идем? (франц.)
19
Я прошу… просил… (франц.)
20
Ничего! (франи.)
21
Обожаю! (франи.)
22