Легкий человек[36]

Утром, часов в шесть, ко мне на постель валится некая живая тяжесть, тормошит меня и орет прямо в ухо:

— Вставай!

Это — Сашка, наборщик, забавный мой товарищ, парень лет девятнадцати, рыжий, вихрастый, с зелеными глазами ящерицы и лицом, испачканным свинцовой пылью.

— Айда гулять! — кричит он, стаскивая меня с постели. — Кутнем сегодня, у меня — деньги, шесть двадцать, и — Степаха именинница! Где у тебя мыло?

Он идет в угол, к рукомойнику, ожесточенно моется, фыркает и, не умолкая, говорит:

— Слушай, — звезда — по-немецки — астра?

— Это, кажется, по-гречески.

— По-гречески? У нас, в газете, новая корректорша стихи печатает, подписывается — Астра. Фамилия у ней — Трушеникова, а зовут — Авдотья Васильевна. Хорошая дамочка, — красивая, только — очень толстая… Дай-ка гребенку…

Раздирая гребнем густую рыжую паклю на голове, он морщится, ругается и неожиданно, на полуслове, умолкает, внимательно рассматривая отражение своего лица в мутном стекле окна.

За окном, на кирпичной стене, мокрой от ночного дождя, играет солнце, красит стену. На воронке водосточной трубы сидит галка, чистит перья.

— Рожа у меня плохо выдумана, — говорит Сашка. — Гляди, какая галка нарядная! Дай-ка мне иглу с ниткой, я пуговицу пришью…

Он вертится, точно обожженный, так вертится, что ветер ходит, сдувая клочья бумаги со стола.

Потом, стоя у окна и неумело работая иглой, — спрашивает:

— Был такой король — Лодырь?

— Лотарь. Зачем он тебе?

— Смешно! Я думал — Лодырь, от него и пошли все лодыри! Сначала — пойдем в трактир, чаю напьемся, потом — к поздней обедне в монастырь, на монахинек поглядим — люблю монахинек! А — переспектива — это что?

Он набит вопросами, как погремушка горохом. Объясняю ему, что такое перспектива, и он, не дослушав, рассказывает:

— Ночью в типографию ввалился этот — фельетонист, — Красное Домино, конечно — пьяненький, как баба, и — пристал ко мне: какие у тебя переспективы?

Пришив к пиджаку пуговицу выше, чем следовало, он перекусывает нитку белыми зубами, облизывает красные пухлые губы и жалобно бормочет:

— Лизочка верно говорит, — надобно читать книжки, а то — так и умрешь мужиком, ничего не зная. А — когда читать? Вот и некогда!

— Ты поменьше бегай за девицами…

— Али я — мертвый? Не старик же я! Погоди, — женюсь — перестану!

И, потягиваясь, он сладко мечтает:

— Женюсь на Лизочке. Эх, и модница же! У нее, брат, платье есть эдакое — барежевое, что ли, — ух! До того она хороша в нем, что у меня даже ноги трясутся. Так бы всю и съел!

Играя роль солидного человека, я замечаю:

— Смотри, тебя не съели бы!

Он самонадеянно ухмыляется, встряхнув кудрями.

— Намедни у нас в газете студенты спорили: один говорит — любовь дело опасное, а другой — нет, безопасное! Ловкачи! Девицы студентов любят, всё равно как военных.

Выходим на улицу, — булыжники мостовой, омытые дождем, блестят, как черепа лысых чиновников. Небо загромождено клочьями снежно-белых облаков, среди облачных сугробов гуляет солнце. Крепкий осенний ветер гонит людей по улице, точно увядшие листья, толкает нас, свистит в ушах. Сашка ежится, засунув руки глубоко в карманы промасленных штанов, на нем легкий летний пиджачок, синяя рубаха, истоптанные рыжие сапоги.

По небу полуночи ангел летел

— читает он в такт шагам. — Люблю эту штуку! Который написал?

— Лермонтов.

— Я его всё с Некрасовым путаю.

И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна.

Прищурив зеленые глаза, он повторяет вполголоса, раздумчиво:

Желанием чудным полна…

— Ах ты, господи! Как я это понимаю хорошо! До того даже, что сам бы полетел… «желанием чудным»…

Из ворот угрюмого дома выходит девушка, празднично одетая, в юбке цвета «бордо», в черненькой кофточке со стеклярусом, в золотисто-шелковом платке.

Сашка, сорвав с головы измятый картуз, почтительно кланяется ей:

— С ангелом, барышня!

Милое круглое лицо девушки ласково улыбается, но тотчас же тонкие брови строго нахмурились и сердитый голосок полуиспуганно говорит:

— Я вас вовсе не знаю!

— Так это — ничего! — весело отвечает Сашка. — И всегда так: сначала не знают, потом — познакомятся и влюбятся…

— Если вы хотите озорничать… — говорит барышня, оглядываясь; улица пустынна, только далеко, в конце ее, едет воз капусты.

— Мы — смирные! — уверяет Сашка, идя обок с девушкой и заглядывая в лицо ей. — Вижу я, что вы именинница.

— Пожалуйста, отстаньте!

Четко щелкая каблуками по кирпичу панели, барышня идет быстрее, — Сашка приостановился и бормочет:

— Можно, отстал. Гордая какая! Эх, костюма нет у меня подходящего к характеру! Кабы другой костюм, так небойсь заинтересовалась бы.

— Ты почему узнал, что она именинница?

— А — как же? Выпялилась в самое лучшее свое и в церковь идет. Бедный я очень! Эхма, кабы денег тьма! Купил бы деревеньку да и жил помаленьку… Гля-ди-ко!

Четверо бородатых мужиков вынесли из переулка некрашеный гроб, впереди их, с крышкой на голове, шагает мальчик, а сзади — высокий нищий, с посохом в руке; лицо у него суровое, каменное, идет он и, не отрываясь, смотрит красными глазами на серый нос покойника, высунутый из гроба.

— Плотник помер, — умозаключает Сашка, сняв картуз. — Упокой господи подальше от родных и знакомых!

И, улыбаясь во всю рожу, весело поблескивая неугасимыми глазами, Сашка объясняет:

— Покойника встретить — удачу сулит. Сворачивай!

Мы входим в трактир «Москва», в маленькую комнатку, тесно заставленную стульями и столами; на столах — розовые скатерти, на окнах — голубые выцветшие занавески и много цветов в горшках, над цветами — канарейки в клетках. Пестро, тепло и уютно.

Заказав жареной колбасы, чаю, полбутылки водки и десяток папирос «Персичан», — Сашка барином усаживается за стол у окна и рассуждает:

— Люблю жить вежливо, с уважением. Ты вот все рассуждаешь, то — не так, это — не так, а — почему? Всё — как надо. У тебя характер не человечий, несогласный. Ты, брат, какой-то ер, — слово и без ера понятно, ну — для порядка, для красоты, что ли, — ставят ер в конце.

Пока он пробирает меня, я, глядя на него, думаю:

«Сколько жизни вмещено в этом парне! Человек, вместивший так много, не пройдет жизнь не замечен людьми».

А ему уже надоела проповедь, он взял нож и, шаркая им по тарелке, раздражает птиц. Комната оглашается пронзительными трелями канареек.

— Заорали! — удовлетворенно говорит Сашка, бросая нож, и, запустив пальцы в рыжие свои волосы, думает вслух:

— На Лизочке — не женишься, где там! Может, — так как-нибудь выйдет, — влюбится она в меня? Я ее — без ума люблю!

— А Зина как же?

— Ну, — Зинка — простеха, а Лизочка — модница, — объясняет Сашка.

Он — сирота, подкидыш; семи лет он уже работал у скорняка, потом у водопроводчика, два года жил подручным на мельнице у монахов и уже второй год — наборщик. Работать в газете ему очень нравится. Грамоте он научился между делом, незаметно для себя, и грамота сильно тянет его к своим тайнам. Особенно любит он читать стихи и даже сам пишет, — иногда он приносит мне испачканные свинцом клочья бумаги, на ней вытянуты в правильные строчки каракули карандаша. Стихи всегда одного содержания и такой, приблизительно, формы:

Я полюбил тебя с первого разу,
Как только увидал на Черном озере,
И все теперь думаю про твою красу,
Радость моя и мое горе!