Но луч света всегда пронизывает тьму. Я намеревался сказать вам проповедь, и я спросил себя, к кому же обращаю я слова мои. Мысленно я оглядел скамьи, где сидят мои прихожане, и увидел их такими, какими не видел прежде. Я никогда ведь не думал о том, что паства моя — это простые труженики: дровосеки и водоносы. Я думал о них, как о людях вообще, — к чему было говорить, что они рабочие люди? Однако мой народ воистину рабочий народ. Разве это не правда? Я вижу, вы утираете слезы. Это хорошо. Скоро вы будете плакать, ибо страдания Сакко и Ванцетти — это ваши страдания и мои страдания. И подвиг их — это наш подвиг. Это подвиг и страдания всех рабочих людей нашего времени, какого бы цвета у них ни была кожа: черного или белого. Это страдания несчастного загнанного негра, повешенного озверелой толпой обезумевших от ненависти людей. Это подвиг трудящегося человека, который бродит с места на место в поисках куска хлеба, прося, чтобы кто-нибудь купил силу его рук, потому что жена его и дети голодают. Это подвиг и сына божия, который тоже был плотником.

Мы терпеливый народ. Разве можно счесть, во что обошлась нам наука терпения? Разве можно счесть кровь, и слезы, и сердечную боль? Но мы терпеливый народ, гнев приходит к нам не сразу. Однако теперь я уже не знаю — порок это или добродетель? — Они заявили, что Сакко и Ванцетти умрут через несколько дней. Не знаю, где лежит наш долг, — ведь нас так мало и мы так далеко от них. Был ведь такой человек, его звали Петр, он не мог смотреть на то, как воины и служители схватили господа его и спутника; он извлек меч, чтобы поразить врагов своих. Но Иисус сказал Петру: «Вложи меч в ножны; неужели мне не испить чаши, которую дал мне отец мой?» Долго я раздумывал над этими словами, стараясь побороть сомнение, которое твердило: «Этого мало. Так нельзя!» Но я не находил ответа. Сердце мое полно печаля, и я приношу вам мою печаль, прося вас помолиться вместе со мной за тех двоих — Сакко и Ванцетти. Они ведь умрут за нас…

Слова негритянского священника выразили то, что чувствовали многие люди.

Другие выражали свои чувства по-иному: душевная тревога заставила их отправиться в Бостон. Большинство из них смутно представляло себе, чего они там могут добиться. Как и негритянского священника, их томила потребность дать выход тому, что в них накопилось, крикнуть во весь голос. Но, чтобы выразить гнев, ярость, протест, нужны умение и дисциплина, а у этих людей не было ни умения, ни дисциплины. Некоторые из приехавших в Бостон были поэтами; они ощущали горечь, но не могли выразить ее словами. Другие были врачами; им казалось, что вот она — та боль, которую не может облегчить их наука. Третьи — они были рабочими — чувствовали еще сильнее других, словно их самих приговорили к казни, что человек не должен умирать безропотно и смиренно. Съехавшись в Бостон, все эти люди на митингах протеста задавали вопросы, на которые нельзя было ответить просто и определенно; и большинство из них — кто раньше, кто позже — направило свои стоны к резиденции губернатора, где уже много дней стояли пикеты.

Кое-кто из них не мог заставить себя присоединиться к пикетчикам. Не так-то легко переступить через страх, отчуждение, непривычку и предубеждение для того, чтобы стать в ряды тех, кто ходит в пикете. Многие из приехавших в Бостон ни разу в своей жизни не видели пикета и тем более не участвовали в нем; они сталкивались с чем-то совсем новым для них. Люди не очень хорошо понимали, что должно все это значить, какова тут цель, чего можно добиться, а некоторые из них казалось смешным это расхаживание взад и вперед с транспарантами в руках, а выкрикивание лозунгов им очень напоминало глас вопиющего в пустыне. Поэтому кое-кто и не смог заставить себя присоединиться к пикетчикам. Хоть они и принуждали себя сделать необходимый шаг, внутреннее противодействие было сильнее их воли, и они стояли, словно парализованные, смутно отдавая себе отчет в том, что означает их бездействие. Для скольких людей в стране такое бездействие было символическим? Те, кто приехали в Бостон и стояли теперь, как парализованные, были отнюдь не одиноки. С ними были миллионы тех, кто не приехал в Бостон; они тоже не могли сделать нужного шага, а следовательно, и добиться чего бы то ни было; они были способны лишь проливать слезы бессилия, в то время как двое честных рабочих — сапожник и разносчик рыбы — должны были умереть.

Правда, были тут и другие; то, кто сумели справиться со своими опасениями, сделали шаг вперед и заняли свое место в пикете. «Подумать только! — говорили они себе. — Я открыл новое оружие, о котором и не мечтал! Прекрасное, могучее оружие, которым я могу воспользоваться не хуже другого!»

Они стали плечом к плечу с людьми, которых никогда не видели прежде, и сила потекла от одного плеча к другому. Некоторые из этих людей были молоды, другие — средних лет, попадались и старики, — но все они были схожи в том, что делали нечто, чего никогда не делали раньше, и таким путем открыли в себе силу, которой прежде не обладали. Многие из них присоединялись к пикетчикам нехотя, стыдливо, шагали сперва робко, потом более уверенно, а потом уже с новой осанкой, полной достоинства и решимости. Они расправили плечи, подняли головы и выпрямили спины. Гордость и гнев стали неотъемлемой частью их существа, и те, кто сначала ходили с пустыми руками, вдруг стали жадно отнимать транспаранты у соседей, которые носили их уже много часов подряд, Транспаранты тоже стали оружием; люди почувствовали, что уже больше не безоружны, и поняли, хотя бы и подсознательно, что этим простым, почти будничным актом — совместным маршем в знак протеста бок о бок с другими мужчинами и женщинами — они связали себя с могучим движением, которое охватило всю землю. В мозгу их рождались новые мысли, ими овладевали новые чувства, сердца их бились быстрее, они познали скорбь, неведомую им прежде, и обычная человеческая злоба превратилась в их душе в чувство протеста.

Полиция снова и снова подстраивала провокации против пикетчиков. В первой половине дня 22 августа их ряды были дважды смяты; оба раза было много арестованных, которых увозили в местные отделения полиции. И это было ново для многих пикетчиков: поэтов, писателей, адвокатов, мелких торговцев, инженеров и художников — словом, людей, проживших всю свою жизнь в покое и поразительной безопасности; они вдруг почувствовали, что их теснят, толкают, тащат, словно каких-то преступников, и вся их уверенность в своей безопасности исчезла; они увидели, что закон, который, как им казалось, всегда оберегал их, стал вдруг орудием убийственной злобы, направленным против них. Некоторые перепугались насмерть, другие, напротив, ответили злобой на злобу, ненавистью на ненависть; арест вызвал в них необратимую перемену, которая не могла не повлиять на всю их последующую жизнь.

Для арестованных рабочих все было куда проще — они не почувствовали ни удивления, ни страха перед тем, что не было для них ни новым, ни необычным. В числе других арестовали и рабочего-негра, подметальщика на текстильной фабрике в Провиденсе, штата Род-Айленд. Он взял за свой счет выходной день, целый рабочий день, чтобы поехать в Бостон и поглядеть, что там делают люди, которые, как и он, не могут смириться с мыслью, что смерть невозбранно настигнет Сакко и Ванцетти. Этот рабочий не раздумывал слишком много или слишком подробно над делом Сакко и Ванцетти, однако в течение многих лет оно жило в его сознании, являлось неотъемлемой частью окружающего мира, в самом простом и ясном смысле этого слова. Он и не думал разбираться в показаниях свидетелей, но время от времени до него доходили высказывания Сакко или Ванцетти, он читал что-нибудь об их прошлом и понимал так же просто и ясно, что эти два злосчастных человека не могли совершить никакого преступления, а были такими же обыкновенными тружениками, как и он сам. Порой он и вправду мучительно задумывался над своим сродством с ними, особенно когда прочел в газете слова Ванцетти, сказанные им в одном из своих писем: «Нашим друзьям надо кричать, чтобы из услышали наши убийцы, — врагам же достаточно прошептать или даже вовсе промолчать, чтобы мысли из были подхвачены».