А Ванцетти все еще раздумывал о насилии.

— Как странно, — говорил он, — что вы пришли ко мне сюда, чтобы предостеречь меня от насилия. Я стою в камере и жду смерти, а вы приходите просить меня отказаться от насилия. Разве я волшебник и могу вызвать насилие, как духа из бутылки? У меня нет такой власти. Насилие неизбежно, когда слишком большой груз наваливают на спину народу. Чем вы можете похвастаться? Миром, который вы создали? Может, вы скажете, что в этом мире нет насилия? На суде прокурор проклинал нас с Сакко за то, что мы не хотели участвовать в войне, которая погубила двадцать миллионов человек. А в насилии обвиняют нас с Сакко. Хорош же ваш мир, где жизнью пользуются очень немногие за счет пота и крови большинства людей. Весь ваш мир — это сплошное насилие. Вы — мой друг, и, поверьте, я люблю и уважаю вас за все, что вы для меня сделали, но я ведь знаю, что этот мир — ваш, а не мой и не Сакко. Когда-нибудь он будет другим. Но станет ли он другим без насилия, в этом я сомневаюсь… Вы ведь распинаете Христа снова и снова, сколько бы раз он к вам ни пришел. Сакко слушает каждое слово, которое я говорю, он простой человек и плохо говорит по- английски, но Сакко добр и чист душой, как Христос, а вот очень скоро ему придется умереть…

Профессор уголовного права не мог больше слушать. Слух его все еще действовал, но упорным усилием воли он отделил звуки от мыслей, которые эти звуки выражали. Он, словно в трансе, целиком погрузился в поиски ускользающего воспоминания и, когда пришел в себя, понял, что посещение окончено. Он пожал руку Ванцетти и удивился, почувствовав, что она еще тепла и что в пожатии еще есть сила; рядом с собой он увидел его карие глаза.

— Прощайте и спасибо, мой друг, — сказал Ванцетти, но профессор не мог произнести ни слова, пока они не вышли из тюрьмы, пока защитник с удивлением не напомнил ему, что он упорно молчал на протяжении всего этого тяжелого свидания. Но теперь профессор нашел то, что он искал в своей памяти.

— «Когда мы это услышали, нам стало стыдно и мы сдерживали наши слезы», — произнес он.

— Простите, я не понимаю вас, — сказал защитник; он сам был глубоко встревожен и подавлен тем, что. они пережили.

— Нет? Жаль. Дело в том, что я наконец-то вспомнил одну вещь, которую никак не мог припомнить.

— Что-то очень знакомое, — на всякий случай сказал защитник.

— Ну да, вы должны это знать: «До тех пор мы с трудом сдерживались, чтобы не плакать, но, когда мы увидели, что он стал пить и осушил чашу, мы больше не могли терпеть и, помимо моей воли, слезы полились у меня из глаз потоком, и, покрыв лицо, я плакал о себе, ибо плакал я не о нем, а о моей собственной судьбе, о том, что я лишаюсь такого друга…»

Защитник устало кивнул головой. Они стояли в сумеречной мгле и ждали машину, которую обещал дать им начальник тюрьмы, чтобы отвезти их обратно в город.

— А что ответил Сократ, вы помните?

— «Мне говорили, что умирать надо в спокойствии и молчании. Поэтому помолчи и будь стоек».

И, видя, как слезы текут по щекам профессора и как он стоит в сгущающейся тьме, ссутулившись, словно большой, раненый зверь, защитник не решился продолжать разговор.

Глава пятнадцатая

Ванцетти стоял у дверей камеры, словно прикованный к месту своими мыслями и отзвуком слов, которые он только что произнес; двое других приговоренных к смерти лежали на койках лицом кверху, всматриваясь широко открытыми глазами в то недалекое будущее, которое их ожидало.

Пальцы Ванцетти крепко сжимали решетку дверного окошечка. Он поглядел на руки — они ведь были частью его самого — и снова задал себе старый, как мир, вопрос: что же с ним будет, когда весь он целиком, все его существо и его сознание превратятся в ничто, и не будет больше ни пробуждения, ни воспоминаний? Страх пронизывал его, как ледяной ветер, от которого он тщетно пытался укрыться; теперь он уж не хотел отсрочки казни, ибо отчаяние его достигло таких пределов, что, если бы мысль могла убивать, он бы мыслью о смерти заставил себя умереть. Но отчаяние сразу же заставило его вспомнить о Сакко, и он подумал о том, что его страдания были и страданиями Сакко. Сердце его переполнилось жалостью, и он позвал:

— Николо, Николо, ты меня слышишь?

Сакко лежал с широко открытыми глазами и в его мозгу проносились мысли и картины прошлого, но мысли его не уносились далеко, а все время возвращались к одному и тому же: они, словно корабли, плыли по океанам горя. Всякое чувство превращалось в свою противоположность: стоило ему вспомнить о какой-нибудь радости, согретой — смехом, в душе его она превращалась в несчастье, омытое слезами. Он жадно стремился припомнить прошлое, но стоило ему пробудить в своей памяти какой-нибудь образ, как вот он уже изо всех сил старался его снова забыть. Николо вдруг подумал о том, сколько раз они с женой его Розой участвовали в любительских спектаклях. Роза была так красива, грациозна и талантлива: он всегда считал, что она могла бы стать знаменитой артисткой. Он никак не мог попять, каким чудом она, такая необыкновенная, взяла да и вышла за него замуж. Сакко думал, что и другие тоже этого не понимают. «Вот чудеса, — наверно, говорят они, — как могла красавица Роза выйти замуж за Ника Сакко? Что она в нем нашла?» На что другие, без сомнения, отвечают: «Так всегда бывает в жизни — женщины, у которых ни рожи, ни кожи, выходят замуж за красавцев, а уродливые, как смертный грех, мужчины женятся на красавицах. Так и должно быть, жизнь уравнивает свое потомство. Если бы природа не постаралась, на земле жили бы рядом две разные человеческие породы — красивые и уроды».

Как бы там ни было, Роза вышла за него замуж, и каждую ночь он не переставал удивляться, какое с ним свершилось чудо, и благодарил за него судьбу.

«Ну да, это правда. Моя Роза вышла за меня замуж, — говорил он себе. — Это так и есть и не подлежит сомнению».

Вот и теперь он повторил те же слова, и они причинили ему физическую боль, укололи его в самое сердце. Стоило ему преодолеть эту боль, на смену ей пришло другое воспоминание. Вдвоем с Розой они участвовали в любительском концерте, читая инсценированные ими отрывки из «Божественной комедии». Представление было самое незамысловатое, однако оно произвело большое впечатление. Когда Роза читала:

Не так Икар несчастный был смущен,
Когда под жарким солнцем небосклона
Воск на крылах его был растоплен
И услыхал отца он восклицанье:
«Избрал ты путь несчастный, и вот он
Тебя сгубил!..»

Сакко отвечал:

…Мой страх, мое страданье.
Ужасней были в миг, когда из глаз
Исчезло все, когда лишь колебанья
Чудовища я видел в страшный час
И воздух под собой и над собою[21]

Он отбросил и это мучительное воспоминание, удивляясь, почему из всех прозрачных, как свежий мед, стихов Данте он вспомнил именно эти две строфы.

Боль стала нестерпимой, он лег ничком, уткнулся лицом в мокрые от слез ладони и до тех пор звал: «Роза, Роза, Роза», пока приступ горя и страха не прошел и память не вернулась снова: на этот раз он вспоминал о стачках, о пикетах, о том, как собирались рабочие, чтобы обсудить, что делать им — этой горсточке бедняков, у которых нет ни профессионального союза, ни союза друг с другом. Он попытался мысленно отделить одно событие от другого и расположить их по порядку, но так много было стачек, так много пикетов, так много лиц: рабочие — механики Хопдэйла, сапожники Милфорда, текстильщики Лоуренса, бледные лица рабочих и работниц бумажных фабрик… Он видел и конец каждого такого митинга: пущенную вкруговую шляпу, чтобы собрать хоть несколько грошей на общее дело. Сакко обычно комкал в ладони бумажку в пять долларов, так, чтобы никто не заметил, сколько он жертвует, — ему не хотелось, чтобы другие почувствовали себя пристыженными или уязвленными тем, что вынуждены дать меньше, — и бросал кредитку в шляпу.