«Господи! — подумал негр. — О господи! Видно, плохи мои дела». Но он покачал головой и сказал, что никто ему ничего не платил, он приехал сюда сам по себе, никто его не посылал, он сделал это потому, что знал о Сакко и Ванцетти и глубоко им сочувствовал. Он попытался объяснить, что одна из причин, по которым он приехал сюда, в Бостон, состояла в том, что Сакко и Ванцетти такие же простые рабочие люди, как он сам. Но стоило ему заговорить об этом, как полицейские надвинулись на него и стали его бить; слова его повисли в воздухе, и никто так и не дослушал его рассказа.

На первый раз они его били не очень долго. К нему подошли полицейские в штатском — один сбоку, а другой со спины. Тот, что был позади, несколько раз сильно ударил его по спине, так что удар пришелся по почкам, а когда он с криком метнулся от него в сторону, другой стал хлестать его дубинкой по лицу так, что в глазах у него потемнело от слез и боли, а из носа пошла кровь. Он попятился назад, издавая тихие стоны, и они оставили его. Негр увидел, как по рубашке течет кровь, вынул из кармана платок, вытер кровь и прижал платок к носу. У него очень сильно болела спина, а в голове шумело. Он видел все, как в тумане, глаза его были полны слез, и слезы все текли и текли.

— Слушай, — сказал человек из министерства юстиции, — давай лучше договоримся: ты нам поможешь, и мы не будем тебя больше бить. Господи, да ведь мы сами этого не хотим. Думаешь, нам приятно тебя бить? А знаешь ли ты, что кто-то пытался бросить бомбу в дом судьи? Представь себе только: сидит почтенный судья в самом что ни на есть законном суде нашего штата, да и вообще Соединенных Штатов, приводят к нему этих сукиных детей, Сакко и Ванцетти, и он, выполняя благородный долг, возложенный на него нашей конституцией, выслушивает свидетелей, разбирается в обстоятельствах дела и выносит приговор. Подумать только, такой человек, столп и опора нашего существования — и твоего ведь не меньше, чем моего! Казалось бы, что перед таким человеком надо преклоняться, воздать ему хвалу! Но ничего подобного! За то, видите ли, что он осудил этих красных ублюдков, в него собираются бросить бомбу! По-твоему, хорошее это дело — бросать бомбы? Ведь это чудовищно!

Негр кивнул. Да, это чудовищно. Он считает, что люди, бросающие бомбы, проливающие кровь, люди, которые убивают и мучат других людей, поступают чудовищно.

— Вот и отлично. Очень рад, что ты так думаешь, — сказал агент. — Теперь все пойдет куда проще, раз ты так думаешь. Мы, кажется, знаем, кто бросил бомбу. И ты тоже знаешь. Я сейчас напишу все, что мы знаем, и от тебя требуется только подписать то, что я напишу. Это будет означать, что ты станешь законным свидетелем обвинения и хорошим американцем. Тогда мы тебя выпустим. Тогда мы тебя и пальцем не тронем.

— Но я ничего не знаю, — сказал негр. — Как я могу подписать, если я ничего не знаю? Это будет означать, что я подпишу ложно. Я не хочу лгать в таком деле — ведь дело серьезное.

Последние его слова насмешили всех присутствующих, кроме разве агента министерства юстиции. Двое в штатском улыбнулись, полицейские улыбнулись тоже. Только человек из министерства юстиции оставался по-прежнему деловитым и серьезным — ведь работа была еще не кончена…

Когда работа была кончена, негра отнесли в камеру и бросили на койку. Там его и увидел профессор уголовного права. Профессор был одним из юристов, участвовавших в процессе Сакко и Ванцетти или добровольно помогавших им. Но сегодня, 22 августа, каждый из этих юристов быт занят по горло. Они пускались на самые отчаянные шаги, чтобы хоть что-нибудь сделать в последнюю минуту; если в этом была хоть капля надежды, они подавали петиции, ходатайствовали об отсрочке казни, хлопотали за людей, арестованных за участие в пикете или за какие-нибудь другие проявления протеста.

Арестованные сегодня перед резиденцией губернатора белые очень волновались за судьбу пикетчика-негра и сообщили Комитету защиты, что полиция его куда-то упрятала. Комитет защиты спросил профессора уголовного права, не может ли он заняться этим делом. Профессор ответил согласием и, говоря правду, был рад, что может сделать хоть что-нибудь, хотя бы и косвенно относящееся к делу Сакко и Ванцетти. Беспомощное ожидание, да и всякая бездеятельность в этот день казались ему невыносимыми. Добившись ордера на освобождение, он отправился в полицию и потребовал, чтобы его провели к негру. Профессора там знали, знали также и то, что он пользовался довольно большим влиянием, и поэтому начальник полиции сам разыскал агента министерства юстиции и стал советоваться с ним, что им делать. Он сказал:

— Это тот адвокат-еврей, из университета. Он хочет видеть твоего черномазого. Имей в виду, вони не оберешься! У него ордер.

— Он не должен его видеть, — сказал агент министерства юстиции.

Стоявший рядом сыщик сказал:

— Ну да, вы тоже хороши птицы! Налетите из центра, заварите кашу, а потом вас и след простыл! А нам в этом городе жить. Завтра, может быть, с делом Сакко и Ванцетти будет покончено, а нам по-прежнему надо здесь, в Бостоне, зарабатывать себе на хлеб насущный! Что ты собираешься делать с черномазым? Упрятать в холодильник на весь остаток его жизни? Пусть юрист повидает его. Что за важность? Никто не станет поднимать шум из-за того, что немножко помяли черную каналью!

— Да, но он неважно выглядит, — неуверенно запротестовал начальник полиции.

— Ну и что из того? Может, он и раньше неважно выглядел. Пусть этот еврей вопит, сколько хочет. Плевать мне на него с десятого этажа. Кому нужна эта черная каналья?!

Профессора пустили к негру, и вот он стоял в камере, где чернокожий рабочий лежал, вытянувшись на койке, с лицом, превращенным в кровавое месиво, с затекшими глазами и перебитым носом; изо рта, по пересохшей губе текла кровь. Он стонал и всхлипывал от боли, а профессор уголовного права старался хоть как-нибудь его утешить, подбодрить и заверить в том, что не позже чем через час-другой его выпустят на свободу.

— От души вам за это благодарен, — прошептал негр, — только мне так больно, что я даже не могу с вами разговаривать и поблагодарить вас как следует. Они ведь повредили мне глаза; я так боюсь, что больше не буду видеть.

— Будете, — сказал профессор. — Я сейчас вызову врача. Не волнуйтесь насчет глаз. За что это они с вами так?..

— Я не стал подписывать признание, будто знаю человека, который, по их словам, бросил бомбу, — медленно, запинаясь от боли, сказал негр. — Я не знаю никого, кто бросает бомбы. Я им просто не верю. Они на кого-то стряпают дело, не мог же я идти против своей совести?

— Конечно, не могли, — сказал профессор с горечью. Ему было очень тяжко. — Успокойтесь. Я сейчас вызову врача, а через несколько часов вы будете на свободе и всему этому будет конец.

Глава девятая

Около двух часов дня 22 августа президенту Соединенных Штатов доложили, что диктатор фашистской Италии обратился к нему с маленькой, необременительной просьбой. Диктатор интересовался, нельзя ли проявить хоть какое-нибудь милосердие к двум «жалким итальянцам, осужденным на смерть властями штата Массачусетс». Время истекало, и самая неотвратимость казни побудила диктатора обратиться лично к президенту. Но представитель государственного департамента, который посетил президента в его поместье, где тот проводил свой отпуск, дал ему понять, что это обращение — пустая формальность и сделано оно под давлением народных масс. Ни для кого не было секретом, что меньше всего диктатор питал симпатии к радикалам любого толка, и потому он едва ли стал бы оплакивать смерть Николо Сакко и Бартоломео Ванцетти.

Президент пользовался репутацией человека глубокомысленного; такую репутацию создавала его склонность долго, невыносимо долго молчать. Почему-то о людях, которые мало говорят, не принято думать, что внутренняя жизнь их так пуста, что им просто нечего сказать. Народная молва считает, что немногословие — признак мудрости, а оно чаще всего — результат душевной пустоты. Во всяком случае, можно предположить, что человек становится президентом потому, что у него есть хоть какие-нибудь достоинства; наверно, так обстояло дело и с этим президентом. У него были тонкие губы, маленькие глазки и длинный, острый нос; костлявое лицо не было ни добрым, ни привлекательным, а голос был таким же резким и брюзгливым, как и характер. Но если природа и не наградила его другими достоинствами, ему уж во всяком случае полагалось обладать умом! Многие тщетно пытались обнаружить у президента ум; другие же клялись, будто ум у президента есть, — правда, ум особенный, «гномический», от греческого слова «gnome», то есть афоризм. Слово было слишком ученое, и люди, которые наконец-то поняли, за что этого человека произвели в президенты, попросту объяснили, что ум у него был, как у гнома. Тогда газеты растолковали разницу между «карликом» и «афоризмом» в применении к уму президента. Однако дело от этого не менялось, ибо президент и вправду любил изрекать афоризмы. Например, президент проявил свой поистине «гномический» ум, когда заявил: «Левая рука и правая рука двигаются по мере того, как двигается туловище; если туловищу что-нибудь угрожает, они защищают его вместе. Точно так же обстоит дело с левыми и правыми и политике».