Я должен сказать о себе еще и то, что я не только не виновен в том, в чем вы меня обвиняете, я не только не совершал никаких преступлении, — хоть я и не святой, — я не только всю мою жизнь боролся против всяких преступлений, которые осуждает официальный закон и официальная мораль, но больше того: всю мою жизнь я боролся против таких преступлений, которые поощряет и освящает официальный закон и официальная мораль, — против угнетения и эксплуатации человека человеком. И если вы хотите знать, почему я нахожусь здесь в качестве обвиняемого, если вы хотите знать, почему через несколько минут вы можете обречь меня на казнь, — то вот она, эта причина, и нет никакой другой».
Ванцетти помолчал: казалось, он роется в памяти в поисках слов и образов. Когда он заговорил снова, судья сначала не понял, о чем идет речь. Но Ванцетти продолжал говорить, и слова его вызвали к жизни образ Юджина Дебса[15]. Казалось, длинная, худая фигура ветерана рабочего класса вошла в зал суда и заняла там место.
«Прошу прощения, — продолжал Ванцетти очень мягко, — но за всю мою жизнь я не встречал человека лучше его. Он никогда не умрет, а с годами станет еще ближе и дороже народу, проникнет в самое его сердце и останется там навеки. Ибо так должно быть, пока в народе жива любовь к истинному добру и восхищение перед настоящим подвигом. Я говорю о Юджине Дебсе. Юджин Дебс узнал воочию, что такое суд, что такое тюрьма и что такое справедливость присяжных. Только за то, что он хотел сделать мир немножко лучше, его преследовали и поносили с юных лет и до старости и в конце концов загубили в тюрьме. Он-то знает, что мы невиновны, это знает не только он, но и каждый мыслящий человек, и не только в этой стране, но и за ее пределами; цвет человечества всей Европы, лучшие писатели, величайшие мыслители — все эти люди стоят за нас и отдают нам свое заступничество. Ученые, великие ученые и даже государственные деятели Европы высказались в нашу защиту. Люди чужих стран высказались в нашу защиту.
Разве возможно, чтобы несколько присяжных и еще каких-нибудь два или три человека, готовых проклясть собственную мать ради земных благ и почета, разве возможно, чтобы эти люди были правы, а весь мир не прав? Ведь весь мир утверждает, что обвинение ваше ложно, и я знаю, что обвинение ваше ложно. Кто может знать это лучше, чем мы с Николо Сакко? Семь лет мы провели в тюрьме. Чего только мы не выстрадали за эти семь лет! Однако глядите — я стою перед вами без страха. Глядите — я смотрю вам прямо в глаза, не краснея, без стыда и без боязни.
Юджин Дебс сказал, что даже собаку — кажется, именно так он сказал, — даже собаку, которая загрызла цыпленка, американский суд присяжных не мог бы признать виновной на основе тех доказательств, которые собраны против нас».
Ванцетти умолк и, перед тем как продолжать, посмотрел прямо в глаза судье. С этого мгновения сон превратился в кошмар, хотя в то время, когда это случилось в действительности, судья оставался холоден и невозмутим, даже тогда, когда Ванцетти воскликнул:
«Мы доказали, что во всем мире нет и не может быть судьи более жестокого и более пристрастного, чем были вы по отношению к нам! Мы доказали это. И все же нам отказывают в новом разбирательстве. Мы знаем, как знаете в глубине души и вы сами, что с самого начала, еще до того, как вы нас увидели, вы были против нас.
Еще до того, как вы нас увидели, вы уже знали, что мы — красные и что с нами надо расправиться. Мы слышали, что вы здесь говорили, и знаем, как вы не скрывали ни вашей вражды к нам, ни вашего презрения. Вы об этом говорили с друзьями в поезде, в университетском клубе в Бостоне, в Гольф-клубе в Уорчестере, штата Массачусетс. Уверен, что если бы люди, слышавшие то, что вы о нас говорили, имели гражданское мужество выйти и повторить под присягой ваши слова, может быть, ваша честь, — мне жаль говорить вам это, потому что вы старый человек, а у меня есть старик отец, — может быть, вы сидели бы сейчас здесь, на скамье подсудимых, на этот раз во имя истинного правосудия.
Нас судили в то время, которое уже отошло в область истории. В то время кругом нас бушевали злоба и ненависть против людей одних с нами убеждений и против иностранцев. Мне кажется, и больше того — я в этом уверен, что и вы, судья, и вы, прокурор, сделали все возможное, чтобы еще больше разжечь ненависть к нам присяжных. Присяжные ненавидели нас за то, что мы были против войны; они не понимали разницы между человеком, который высказывается против войны потому, что считает эту войну несправедливой, ибо в нем нет вражды к какой-нибудь другой стране, и человеком, который высказывается против войны потому, что защищает интересы той страны, с которой воюет его страна, и который поэтому является шпионом. Мы не такие люди.
Прокурор знает, что мы были против войны потому, что не верили, будто война преследует те цели, во имя которых она якобы велась. Мы считаем, что война — зло, и убеждены в этом еще больше сейчас, через десять лет после войны; день за днем мы все лучше и лучше понимаем все последствия и результаты войны. Мы верим теперь еще тверже, что война — это зло, и я рад, что хоть с эшафота могу сказать людям: „Берегитесь войны! Вы на пороге этого склепа, где погребен цвет человечества. За что? Все, что они говорили вам, все, что они сулили, — ложь и призрак, обман и преступление. Они сулили свободу. Где эта свобода? Они сулили довольство. Где это довольство? Они сулили прогресс. Где этот прогресс?“
С тех пор как я попал в Чарльстонскую тюрьму, население ее удвоилось, — где же то укрепление нравственности, которое война должна была принести миру? Где развитие духовных сил, которого мы должны были достигнуть в результате войны? Где уверенность в завтрашнем дне, в том, что завтра мы будем обладать всем, что нам необходимо? Где уважение к человеческой жизни? Где восхищение перед добрыми началами в человеке? Никогда до войны у нас не было так много преступлении, так много злоупотреблении, такого падения нравственности, как сейчас».
Обвиняемый снова помолчал немного, — обвиняемый, который часто снится судье и произносит речь в свою защиту, и судья ворочается и жалобно стонет во сне. Но он должен слушать дальше.
«Говорили, — продолжал Ванцетти, и голос его — уже голос судьи, а не осужденного на смерть преступника, — что защита всячески мешала суду, желая затянуть следствие. Я нахожу такие разговоры оскорбительными, ибо это ложь. Государственному прокурору понадобился целый год, для того чтобы состряпать против нас обвинение, — иначе говоря, один год из пяти ушел на то, чтобы прокуратура смогла возбудить против нас дело. Дело слушается в первый раз, защита передает вам свои возражения, и вы молчите. В глубине души вы заранее решили отвергнуть все ходатайства защиты. Вы молчите месяц — другой, а затем выносите заранее обдуманное решение в самый канун рождества, как раз в сочельник. Мы не верим в сказку о рождестве, ни с исторической, ни с церковной точки зрения. Но кое-кто из наших людей еще верит в нее, а если мы не верим, то не потому, что мы не люди. Мы тоже люди, и рождественский праздник мил сердцу каждого человека. Мне кажется, что вы вынесли ваше решение именно в канун рождества для того, чтобы отравить радость нашим родным и близким.
Ну что ж, я уже сказал, что не только не виновен в убийстве, но и за всю мою жизнь ни разу не совершил преступления, не крал, не убивал и не проливал крови. Я боролся и отдал свою жизнь в борьбе против тех преступлений, которые узаконены и освящены у нас судом и церковью».
И во сне судья слышит, как голос Ванцетти становится громче, яростнее, он жжет спящего, как раскаленное железо:
«Вот что я вам скажу: я не пожелаю ни псу, ни змее, ни самому последнему и жалкому из существ на земле — никому не пожелаю я выстрадать то, что выстрадал я за преступление, в котором неповинен. Однако я знаю, что страдаю за то, в чем я и в самом деле виновен. Я страдаю за то, что я радикал. Я и в самом деле радикал. Я страдаю за то, что я итальянец, и я действительно итальянец; я страдаю еще больше за мои убеждения, но я так уверен в моей правоте, что, если бы вы казнили меня не один раз, а дважды, и если бы я смог дважды родиться снова, я снова стал бы жить, как жил прежде, и делать то, что делал прежде.