У Сакко была жена и двое детей. Его жену звали Розой. Мальчик, которому еще не исполнилось четырнадцати лет, носил имя Данте. Девочку, которой не было еще и семи, назвали Инес. Репортеру сказали, что от него требуется статья, которая удовлетворила бы жадную потребность публики узнать личную жизнь Николо Сакко, и поручили повидать мать его детей. Репортер должен был выяснить, как себя чувствует она и как чувствуют себя дети.

Поручение его не обрадовало, и это не удивительно: будь он даже бесчувственным, как камень, ему нелегко было бы пуститься в такое предприятие. Но дело есть дело, и он отправился поутру в погоню за сенсацией, боясь, как бы его кто-нибудь не опередил. В восемь часов утра он постучался в дверь дома, где жила семья Сакко.

Роза Сакко подошла к двери, открыла ее и спросила, чего он хочет. Он поглядел на нее, и его вдруг охватило волнение. «Боже мой! — подумал он. — Как она прекрасна. Ведь это одна из самых прекрасных женщин, которых я видел в жизни!»

Было раннее утро. Ее еще не расчесанные волосы небрежно заколоты, и на лице ни пудры, ни румян. Возможно, она и не была так прекрасна, как показалось репортеру. Но он не ожидал увидеть ее такой. Она поразила его прямотой взгляда, ясностью карих глаз, пугающим спокойствием невыносимо грустного лица. Горе ее переливалось через край, как из переполненной чаши. В это утро, на взгляд репортера, горе и было красотой; он был так потрясен, что ему вдруг мучительно захотелось бежать. Его гнал страх перед неожиданно открывшейся правдой. Ремесло его было не в ладах с правдой, но, что ни говори, оно его кормило. Он остался и приступил к расспросам.

— Пожалуйста, уйдите, — сказала мать детей Сакко. — Мне нечего вам сказать.

Он попытался объяснить ей, что не может уйти. Разве она не понимает, что таково его ремесло и что это ремесло, быть может, самое важное на свете?

Но она не понимала. Она сказала ему, что дети ее еще спят. В каждом слове ее слышалось горе, говорить ей было трудно, но она попросила его не будить детей.

— Я не хочу их будить, — возразил он, оправдываясь. — Меньше всего на свете я хотел бы разбудить ваших детей. Но не разрешите ли вы мне зайти на минутку?

Она вздохнула, пожала плечами и, кивнув, впустила его.

Первое, что бросилось ему в глаза, это спящие дети. Потом он понял, что ничего, кроме них, он так и не увидел. Он был еще очень молод, этот репортер, ему не пристало сочувствовать детям какого-то итальянца-сапожника. Сам-то он ведь настоящий янки и сын самых подлинных, чистокровных янки. Он не только сам родился в Бостоне, — еще дед его родился в Бостоне, а прадед родился в Плимуте, штата Массачусетс, а прапрадед — в Салеме, того же штата Массачусетс.

И тем не менее он сумел увидеть, как спит маленькая девочка. В этом зрелище есть что-то необыкновенное, ничто в мире не может сравниться с ним. Спящая девочка, которой не исполнилось и семи лет — это прообраз всех снов об ангелах, которые когда-либо снились людям. А маленькая девочка лежала, разметав темные волосы по подушке, раскинув руки, и ее лицо было так спокойно в его безмятежной невинности. Даже дурные сны не тревожили ее этим ранним утром. В своей жизни она уже вдоволь насмотрелась дурных снов, — может быть, она перевидала их все до единого. Теперь ей снился электрический стул, но она видела его во сне по-своему, по-детски.

Во сне она видела стул в сиянии электрических огней; он весь горел и искрился в сверкающем блеске, а на этом стуле сидел ее отец, Николо Сакко. Этот плод ее детской фантазии родился из мучительных попыток проникнуть в неясный и пугающий смысл двух слов: «электрический стул», которые проникли в ее сознание, подслушанные случайно в разговоре взрослых, двух слов, которыми ее дразнили дети. Ей, конечно, не могло прийти в голову задуматься над тем, как бессовестно государство, заставившее маленькую девочку столкнуться с такой вещью, как электрический стул.

Слово «голодовка» ей тоже было трудно понять, и во сне она находила для него свое толкование. Ей снилось, что ей хочется есть, что ей так хочется есть, как никогда еще не хотелось. Недавно, когда ей приснился страшный сон о том, что она голодна, девочка проснулась в слезах. Матери не было дома, и брат Данте, взяв ее на руки, утешал ее и старался объяснить, что сон этот совсем не похож на то, что бывает на самом деле. «Видишь, — сказал он ей, — вот письмо от папы, тут сказано, как это бывает на самом деле».

Он пообещал прочесть ей письмо на другой день и, конечно, так и сделал. Она сидела, охватив колени руками, а брат читал ей письмо, которое написал ее отец. Вот что он прочел:

«Дорогой мой сын и товарищ!

С того самого дня, когда я видел тебя в последний раз, мне все время хотелось написать тебе, но моя долгая голодовка и боязнь, что я не сумею выразить мои мысли, все время меня останавливали.

Теперь я кончил голодовку и сразу же решил написать тебе; хотя у меня мало сил и я могу писать только понемножку, я все равно хочу это сделать до того, как нас снова переведут в камеры смертников. Я ведь убежден, что, как только суд откажет нам в пересмотре дела, нас снова туда переведут. И если ничего не произойдет между пятницей и понедельником, то они сразу же после полуночи 22 августа пропустят через нас электрический ток. Вот почему я пишу тебе с любовью и открытой душой, пишу такой, каким я был с тобой всегда.

Если я и прекратил голодовку, то сделал это только потому, что во мне не осталось больше жизненных сил. А я ведь устроил голодовку, борясь за жизнь, и продолжаю бороться сейчас за жизнь, а не за смерть.

Сын мой, не плачь, будь сильным, чтобы утешить мать, а когда ты захочешь отвлечь ее от душевного горя, сделай то, что я обычно делал сам: поведи ее далеко за город. Там вы будете собирать полевые цветы, отдыхать в тени деревьев, наслаждаясь гармонией журчащего ручья и мирной тишиной природы. Я уверен, что ей будет очень хорошо, а значит, и ты будешь счастлив. Но запомни, Данте, запомни: помогай слабым, которые просят о помощи, помогай обездоленным и гонимым — это твои лучшие друзья, твои товарищи; они борются и гибнут за радость и свободу для всех бедняков, как боролись и погибли отец твой и Бартоло Ванцетти. В этой жизненной борьбе ты поймешь, что такое любовь, ты полюбишь люден и будешь любим ими.

Сколько я передумал о тебе, когда сидел в тюремной камере, прислушиваясь к пению и нежным голосам детей, игравших в сквере! Их голоса несли с собой жизнь и радость свободы сюда, за эту стену, где замурованы трое заживо погребенных людей. Дети всегда напоминают мне о тебе и о твоей сестре Инес, — мне так хотелось бы видеть вас всегда. Но все же хорошо, что ты не приходил в камеру смертников, что ты не видел ужасного зрелища: троих людей, ожидающих казни, — не знаю, какой бы отпечаток остался на твоей юной душе. А с другой стороны, если бы ты не был так впечатлителен, тебе было бы полезно сохранить в памяти, а когда ты вырастешь — бросить в лицо всему свету позорное воспоминание о том, как жестоко и несправедливо умоет преследовать и казнить эта страна. Да, Данте, они могут умертвить наше тело, и они это сделают, но они не могут уничтожить наши идеи, которые мы оставляем в наследство будущим поколениям.

Данте, прошу тебя еще раз: люби мать и в эти горестные дни будь самым близким человеком на свете ей и дорогим нашим друзьям; я уверен, что твое мужественное сердце и душевная доброта поддержат их. Не забывай меня, люби и помни своего отца хоть немножко, ведь я так люблю тебя, сынок, так много и часто о тебе думаю.

Передай самый братский привет всем нашим близким, мою любовь и поцелуи маленькой Инес и маме.

Обнимаю и целую тебя от всего сердца.

Твой отец и товарищ.

Р. S. Бартоло шлет тебе самый сердечный привет. Надеюсь, мать поможет тебе понять это письмо: я мог бы написать, его куда проще и лучше, если бы чувствовал себя здоровее. Но я так ослабел».