Я лишь краем уха слушал спор между Королевой и Эдди и следил за девушкой-итальянкой, которая пустыми глазами смотрела поверх лежащей перед ней книги и что-то шептала, шевеля губами. В каком мире жила она? Что превратило ее в развалину?

ЛСД — бесцветен, не имеет запаха, безвкусен, если его растворись в жидкости. Приняв его, человек чувствует себя сначала немного жалким, затем по его телу словно проходит поток, который прорывает преграды фантазии и несет в бесконечное, неописуемое, затем поток уходит, словно уходит жизнь, и что же остается? Головная боль, тошнота и остаток разрушенной жизни, который с каждым следующим опьянением становится все меньше.

Вот такое примерно представление о ЛСД сложилось у меня по описанию Эдди вчера вечером в «Каравелле». Мы выпили с ним немного, и он был как будто совершенно откровенен со мной. Он сказал также, что сыт по горло бродяжничеством.

Теперь я внимательно наблюдал за лицами сидевших за моим столом молодых людей, которые с подчеркнутым безразличием высказывали странные суждения. Королева вдруг показалась мне безмерно самонадеянной, говорила она заученными фразами, как и другие хиппи, которые тоже употребляли выражения, вычитанные из их подпольных журналов.

Эдди, например, сказал:

— Будущего нет.

Молодой голландец:

— Я не позволю предписывать мне, как я должен жить. Это мое дело.

Восторженная шведка:

— Я хочу раствориться в воздухе и почувствовать великое НИЧТО.

Немец из ФРГ:

— Старшие думают, что они знают все лучше нас, но они — это они, а мы — это мы.

Восторженная шведка:

— Я хочу быть только самой собой.

Королева:

— Так много скрыто в каждом.

Эдди:

— Мы хотим быть совершенно свободными.

Шведка:

— Я отвергаю любой авторитет, равно как и авторитет родителей.

Эдди:

— Да, мы отвергаем готовые образцы, мы хотим быть свободными, свободными от всех пут.

Королева:

— Все идет само собой.

Восторженная шведка:

— Я иду куда хочу. Хочу любить — люблю, хочу умереть — умираю.

Все это казалось кошмаром, хотя был ясный день. На лодке, которую мне было видно в открытую дверь, сидела, опустив крылья, ворона. Она сидела против солнца и казалась мне очень большой и очень черной. Мне вспомнился японский фильм «Акамору» («Темное, дикое желание»), фильм о «потерянном поколении», как говорилось в рекламе, герой которого произносит в конце: «Будущего больше нет!». Это был ужасный фильм, обвинение, предъявляемое молодежью к преступной общественной системе. Он — и в этом я убежден — продолжался здесь, на пляже Калангуте. Хиппи не бросали пустых фраз, когда говорили об отсутствии будущего и попытках обрести свободу, которой не было, и не случайно, а из чувства безысходности они убивали себя наркотиками.

Тут я переключился на серьезный тон, словно забыв, где нахожусь, и стал говорить о жизни, о человеческом обществе. Выяснилось, что при упоминании слова «коммунизм» они несколько оживились и стали пытаться обосновывать свои запутанные высказывания.

Эдди спросил, знаю ли я книгу Маркузе{53} «Эрос и цивилизация». Я читал эту книгу и даже пытался уяснить ее смысл. Книга вышла в 1955 году и, если хотите, авансом дала философское обоснование хиппи. Автор оперировал категориями Фрейда, обсуждал его тезисы о том, что культура и цивилизация зиждутся на постоянном подавлении человеческих желаний.

По Маркузе, в физической и духовной нищете людей повинны не социальное неравенство и антагонистические классовые противоречия, а подавление инстинктов и отказ от сексуального наслаждения, вызванные борьбой за существование в капиталистическом «индустриальном обществе». В один прекрасный день на смену «борьбе за существование» якобы придет «эротическая действительность», когда жизненные инстинкты будут проявляться без притеснений и обретут покой.

Чтобы достигнуть такого состояния уже сейчас, сказал Эдди, они отбросили все условности и при помощи пилюль совершают «прыжок в свободу». Я посмотрел на итальянку, которая, поникнув, сидела на стуле. Ее лицо стало каким-то маленьким, щеки впали, и я не удержался от вопроса, не совершает ли она именно сейчас этот «прыжок в свободу».

Эдди заметил, что я не реалист, а Королева слушала меня с отсутствующим взглядом широко раскрытых глаз. Я все еще пытался разъяснить хиппи, что их сопротивление «организации власти» бессмысленно, что они не причиняют ущерба господствующим классам, а, наоборот, приносят им доход своим «подпольем», как они обычно выражаются. Видные критики буржуазного искусства от Лос-Анджелеса до Западного Берлина писали в своих журналах о хиппи, называя их «подпольем», «субкультурой», «фрейдовским пролетариатом», однако на самом деле хиппи представляют собой всего лишь продукт развития капиталистического общества.

Тысячелетние религии Востока оказывали на хиппи магическое притягательное воздействие. Не ощущая радости бытия, они странствовали из одной страны в другую, погружались в мифологию то буддизма, то индуизма, пытались скрыться от мира, в то время как индийцы начинали сбрасывать с себя оковы суеверия и всем своим существом поворачиваться к миру земному.

Солнце на западе заходило в море, прибой лениво играл песком, вдали виднелся силуэт какого-то корабля. Пора было заканчивать беседу и прощаться с райским побережьем. Я воспользовался возможностью узнать о «сцене» на пляже Калангуте и надеялся, что наш разговор оставил здесь разумный след. Я стал прощаться. Королева закурила очередную сигарету, а Эдди проводил меня до двора торговца лимонадом, где стоял мой велосипед.

Шоссейные дороги Гоа вели к побережью, а от побережья уводили в глубь страны на Мапусу, Маргао, Васко-да-Гаму и Панаджи. По пути они разветвлялись на проселочные дороги и тропы в джунглях, соединявшие деревни. Холмы Гоа имеют такие же округлые очертания, как Алтинхо в Панаджи. На высоком берегу Мандави возвышались мощные стены старых фортов, которые когда-то охраняли въезд в страну.

Послеполуденное солнце блестело в реках среди рисовых полей, а под вечер, когда я, тяжело дыша, взбирался на гору по дороге к дому священника, оно уже опускалось в океан. Я отгонял от себя все, что не относилось к Гоа. Мои мысли все время возвращались к тому, что я увидел и узнал здесь, и, спускаясь на велосипеде по асфальтированному шоссе, я старался запечатлеть в памяти то, чего не хотел забыть.

Керала

Уже миновало время обеда, когда самолет, летевший из Бангалура{54}, приземлился в Кочине. Насколько я помню, аэродром находился вблизи от моря, и где-то поднимался дым от горевших на берегу костров. Я видел рисовые ноля, каналы и лагуны, спрятанные в зелени дома джонки; вдали виднелись холмы бухты, которые окружали известную Перцовую гавань, где высились корабли и краны, торчавшие словно виселицы. Я видел остров и комплекс из трех городов, образующих Кочин. Как и в былые времена, белые горы облаков громоздились на небе, вдали виднелась прозрачная пелена моря и стены форта, где погребен Васко да Гама.

Я вышел из самолета и сразу же почувствовал себя окруженным искренним радушием, которое, как я понял позже, адресовалось вовсе не мне, а маленькому, худощавому человеку, сидевшему во время полета рядом со мной. Но и на мою долю осталось достаточно: улыбка продавца газет, у которого я купил Законы Ману{55} и последний выпуск «Нью Эйдж»{56}; жест официанта, которым он пригласил меня выпить освежающего напитка в ресторане; дружелюбные улыбки на лицах проходивших мимо людей — все это приводило меня в радостное настроение.

Маленький, худощавый человек, которого встретили приветственными возгласами и гирляндами цветов, оказался министром правительства Кералы. Он возвращался из Майсура, договорившись там о месячных поставках риса. Дело в том, что Керала, несмотря на исключительно плодородную почву, позволяющую собирать два и даже три урожая в год, обеспечивает рисом только половину населения и недостающее количество ввозит из соседних штатов.