Боже мой, нога держится на одном сухожилии. Мне надо бежать туда, откуда ползет солдат, но все, что далее происходит, заставляет остолбенеть.
Солдат сел, вынул из кармана перочинный ножик и, дико оскалившись, стал перепиливать сухожилие. Не потерял сознание солдат. Снял с себя шапку, перетянул ее ремешком на культе. Потом стал закапывать ногу в грязном снегу. Это было в первый месяц моей войны.
И еще картинка, не уходящая из памяти.
Аэродромное поле у местечка Питомник под Сталинградом. Немцы свезли сюда раненых, но эвакуировать не успели. Раненые погибали, замерзая на запорошенной снегом равнине.
Тысячи! Некоторые ползают. Опираясь на руки уже без пальцев, смотрит на меня тускнейшими глазами немец, у которого носа практически нет и все лицо — лепешка, изуродованная морозом.
Глаза умоляют: пристрели. У меня рука не поднимается. И немец обращает глаза к стоящему со мной рядом сержанту, у которого пистолет на боку. Немец даже кивнуть не может, заворожено смотрит на пистолет. Глазами моргнул: «Да…» Сержант выстрелил. Человек уже мертвый, а не падает, стоит на руках и ногах, как скамейка, из пробитой головы не идет кровь.
В.: Как психика человека может противостоять такому? Ведь можно сойти с ума. Случалось?
О.: Вы знаете, не припомню. Человек способен ко многому притерпеться, привыкнуть. Иначе на войне сумасшествие было бы массовым. Нет, смотришь, сидит солдат рядом с замерзшим трупом, черпает из котелка кашу…
И все-таки психика устает, наступает предел возможностей. И не только от жестоких картин войны, но и от грохота, от бессонницы, от постоянного страха смерти. Я наблюдал: человек начинает терять чувство самосохранения, появляется у него подспудная тревога: «завтра меня убьют». И, глядишь, в самом деле погиб.
Я знаю много таких случаев. Начинают отдавать друзьям адреса родных, просят им написать «в случае чего». С таким предчувствием погиб мой командир Павел Георгиевич Суворов. И сам я побывал на грани этого чувства: «Скорей бы ранило или убило». Это, помню, совпало с назначением меня комсоргом батальона. Комиссар Егоров Владимир Георгиевич мне говорит: «Мансур, не неволю. Не согласишься — не осужу». Комсорги на войне несли тяжкий крест — первыми обязаны были подниматься в атаку. Ну и жили они немного, две-три атаки — и нет комсорга, либо ранило, либо убило. Я не стал отказываться: назначайте, говорю.
В.: Остались все-таки живы…
О.: Да, каким-то чудом остался, хотя в атаку поднимался не один раз. Страшное это дело — оторваться от земли, когда знаешь: все пули сейчас полетят в тебя. Но когда слышишь сзади «Ура!», «…твою мать!» — почему-то о смерти уже не думаешь.
В.: Все повоевавшие говорят о солдатской смекалке, военных хитростях…
О.: Многое можно вспомнить. Ну, например, история с пулеметом «максим». Пулемет безотказный, с отличным боем. Но тяжел. В бою при перемене позиции не очень-то с ним разбежишься. И в эти моменты чаще всего пулеметчики гибли. А Коля Кобылин придумал менять позицию налегке, без пулемета, но с тросиком. Бежит — тросик разматывается, а потом пулемет подтягивают. Помощники у Коли всегда находились. Так вот и воевал. И жив остался.
Или, помню, Янсон Алексей Иванович, ученый-лесовод из Красноярска, в критический момент предложил по танкам батальонными минами бить. Что танку небольшая противопехотная мина! Однако смутили, озадачили немцев. Они замешкались, и мы выиграли полчаса, пока подтянулись наши артиллеристы…
В.: А что вы думаете о противнике, о его умении воевать?
О.: Воевать немцы умели. Мы завидовали их организованности, дисциплине. Наступают — по-хозяйски. Чувствуешь: заботятся как можно меньше иметь потерь. Мы-то, надо признаться, воевали чаще числом. Умения набирались горьким опытом. У тех же немцев учились. Один пленный под Сталинградом сказал: «Мы вас научиль воеват». Командир наш, правда, за словом в карман не полез: «А мы вас воевать отучим».
Слабым местом у немцев была педантичность, некоторый шаблон. Мы научились этим с успехом пользоваться. Ночи немцы боялись. У нас же они могли поучиться выносливости.
Не всегда наша одежда была теплее. Но мы держимся на морозе, а они скисли…
В.: О чем мечтал на фронте солдат? О чем говорили в минуты затишья?
О.: Желания чаще всего были самые простые: выспаться, помыться в бане, пожить хоть неделю под крышей, получить из дома письмо. Самая большая мечта была: остаться живым и поглядеть, какой будет жизнь. Увы, для подавляющего числа моих сверстников сбыться эта мечта не могла. Сколько братских могил, сколько холмиков с пирамидкою из фанеры венчало не успевшую расцвести жизнь!
Все мечтали: ранило бы… Рана хоть на время выпускала из военного ада. И я, каюсь, об этом мечтал. Политрука однажды встретил веселого.
«Ты чему-то так рад?» — «А меня ранило в пятку!»
И страшный был случай. В окоп ко мне свалилось что-то тяжелое. Рассеялся дым — вижу человека небритого, закопченного, глаза и зубы только белеют.
— Дай закурить… Сверня!..
Гляжу, а у него вместо рук две культи с намерзшими комьями крови. Схватил зубами цигарку, с хрипом затягивается.
— Ну, ты как хошь, а я отвоевался! — и побежал, пригибаясь, к дороге.
Страшно подумать, сколько он горя мыкал, если остался жив. А в тот момент, вгорячах, он даже не горевал. Он рад был вырваться из страшного ада.
В.: Человеческий мозг устроен так, что ему при крайних психических перегрузках требуется компенсация иными, противоположными ужасам впечатлениями. Что наблюдали вы на войне?
О.: Именно то, что вы сказали. Страшную жажду всего, что не связано с войной. Нравился немудрящий фильм с танцами и весельем, приезд артистов на фронт, юмор. Я, например, спасался тем, что с удовольствием рисовал боевые листки. Сам процесс рисования был мне страшно приятен. А сколько счастья было, выйдя из боя, ехать куда-то в поезде и увидеть вдруг станцию с названием Добринка и поселок с тем же названием.
В.: Это у меня на родине, в Воронежской области…
О.: Три дня стояли мы в Добринке. В самом этом слове чувствовали спасительную силу, наглядеться не могли на детишек, приходивших к нам разжиться сухариком или сахаром.
Собаки, коровы, запах навоза, цветы на окнах — все было таким дорогим, таким нужным. Как грязное, завшивевшее тело жаждет горячей воды, так и мозг искал равновесия — шел процесс восстановления души.
Василий Михайлович, а чего вы не спросите о животных? С ними ведь тоже кое-что связано на войне.
В.: А есть о чем рассказать?
О.: Ну лошади, например. От румын под Сталинградом достались нам крупные, сильные лошади с хорошей упряжью. Мы позарились, побросали своих мохнатых, низкорослых «монголок». И скоро поняли: зря бросили — породистые румынские кони для войны не годились.
К счастью, «монголки» преданно бежали рядом, и мы снова их взяли. Выносливые и умные были лошади. По звуку различали: летит немецкий бомбардировщик, и сами забегали в траншею — прятались.
И собаки были на фронте. Не могу без волнения вспоминать, как они погибали. Наденут на собаку «седло» со взрывчаткой. И мчится она под танк. Обязательно — взрыв! От противотанковых собак спасенья не было. А подрывались они, потому что, дрессируя, еду им давали только под танками. Рефлекс! Тяжело было видеть, как погибают на войне люди. Но и собак было жалко до слез.
В.: Много говорят о юморе на войне. Вы со своим живым характером тоже, наверное, в роли Теркина выступали?
О.: Весельчака, анекдотчика, человека, способного поднять настроение, очень ценили.
Я в немецком генеральском блиндаже подобрал трубку-чубук. Громадная, с двумя крышками. Держал ее в рюкзаке завернутой в портянку. А чуть затишье — ребята просят: Мансур, давай покури. Расстилали палатку, клали под локоть мне вещмешок, и я ложился, курил — изображал важного барина. Хохот стоял невозможный.