Иногда я ухватывался за груди моей прекрасной противницы. И с силой сдавливал их, надеясь — я был полным профаном в этих делах, — что из них польется молоко. Либо я кусал ее за ягодицы или мякоть руки.

Мисс Фройлен стонала от боли. Она падала на меня всем телом, ноги ее зажимали мои ноги, она раскидывала мои руки крестом, а когда мои судороги рыбешки прекращались, начинала меня мучить.

Сначала она длинными распущенными волосами водила по моему лицу, вызывая невыносимую щекотку. Если я кричал или дико хохотал, то чувствовал, как ее тонкие пряди заполняют мне рот… Я откашливался, отплевывался, на глазах выступали слезы — я просил пощады. Мисс Фройлен давала мне глотнуть воздуха, потом изобретала новые пытки.

Насколько я помню, самой ужасной была такая — на ее губах в нескольких сантиметрах от моего лица собиралась слюна, и она по капле роняла ее мне на глаза, на губы, а когда я отчаянно тряс головой, слюна затекала в мои уши. Она получала огромное удовольствие, видя мои отчаянные потуги освободиться и слыша вопли отвращения и наслаждения. Потом, как молодой зверек — и с каким гурманством! — она склонялась надо мной и облизывала мое испачканное лицо, по ходу покусывая губы и язык, по-видимому, ожидая в ответ настоящего любовного поцелуя, но я еще не умел целоваться. После этого мы заключали мир.

Когда она замечала, что я слишком сильно устал, она говорила:

— Моя бедная птичка!

И проявляла столько же нежности, сколько вкладывала жестокости в свои пытки. Мисс Фройлен помогала мне прийти в себя. Она промокала мое пропотевшее тело, натягивала на меня свитерок, причесывала меня, ласкала, целовала, а потом я вытягивался, уложив голову на ее колени, и отдыхал, жуя травинки и вперив взор в иссиня-синее небо.

Мы с нежностью беседовали, отбросив всяческий стыд, как любовники, могущие говорить обо всем.

— Скажите, мисс Фройлен, у вас нет молока?

— У моей бедной птички жажда?

— Нет, я говорю про настоящее женское молоко!

— Невозможно! У меня же нет ребеночка!

— А скажите, мисс Фройлен, у нас будет ребеночек?

— Если мы поженимся…

Мы возвращались поздно, выбирая узкие тропки. Мы держались за руки или за талию. Как нареченные, думал я, ибо был еще в том возрасте, когда не знают, в чем разница между свадьбой и любовью.

Перевод А. Григорьева

Эммануэль Арсан

Эммануэль — современная французская писательница, автор знаменитого экранизированного романа «Эммануэль».

СЧАСТЬЕ

В любви нет страшнее катастрофы, чем смерть воображения.

Джордж Мередит

Они редко ходят в кино, потому что их раздражают приключения и чувства, совсем не похожие на их собственные. Но в этот вечер, после того как они посмотрели в кино новый фильм «Счастье», Дан спросил у Марион:

— А ты бы утопилась, если бы я объявил, что у меня есть любовница и что я люблю вас обеих?

— Конечно. Вернее, утопила бы тебя. Почему я должна наказывать себя за твои прегрешения?

— А ты уверена, что любить еще одну женщину и быть счастливым с обеими будет прегрешением? Куда подевалась твоя столь обнадеживающая аморальность?

— Не путай, речь идет не о морали, а о логике. Я разочаруюсь в тебе, если ты перестанешь рассуждать логически. Ты когда-то убедил меня, что я самая красивая женщина в мире. Если у тебя появится другая, значит она будет столь же красива — или красивее — и мне будет стыдно за себя. Либо ты свяжешься с кем-то, кого со мной и сравнить нельзя, тогда мне будет стыдно за тебя. Я не смогу больше любить тебя, ибо перестану тобой восхищаться.

Он рассмеялся, давно привыкнув к категорическим суждениям жены и считая их капризом. И все же каждое слово Марион трогает его, мгновенно меняет настроение.

— Твоя логика известна, — возражает он. — Это логика ревности. Смесь неуверенности, гордыни и неверного расчета.

— Почему неверного расчета?

— Потому что вместо того, чтобы сохранить самое дорогое, ты из-за ревности теряешь все. Ревность всегда вызывает раздражение. Причем у всех.

— Ты уверен, что мог бы любить двух женщин одновременно и чтобы ни одна из них не страдала из-за другой? Одна всегда окажется в проигравших. Здесь равенство невозможно.

— Я не буду любить другую женщину больше или меньше, я буду любить ее иначе. И она обогатит меня иным… Именно это пытался объяснить в фильме столяр своей жене-индюшке, но она не поняла его. По ее примитивной логике, любовница «отнимала» у нее ее мужчину. И ей ничего не оставалось, ибо она желала иметь все или ничего. Даже мысль о том, что можно разделить любовь с другой, как делятся другими радостями жизни, похоже, невозможна для женщины. А ведь когда в любви возникают дополнительные сложности, любовь становится слаще. Вряд ли Аньес Варда строит какие-либо иллюзии. В ее фильме нет ничего революционного — он сводится к простоте духа в так называемых любовных отношениях.

Марион не сильна в теории. А потому напоминает ему об их браке:

— Ты женился на мне, перепробовав сотни женщин.

— Ну уж.

— Ты сравнивал и искал полжизни, вырабатывая определенный идеал. И в результате выбор пал на меня — я была наилучшей со всех точек зрения: самые высокие скулы, самые длинные волосы, самые вкусные соски грудей, самый плоский живот, самые непристойные ножки, самый треугольный лобок, самый острый ум, самая соблазнительная юность для человека твоего возраста, самые сладострастные руки и губы. Согласился бы ты на более низкое качество?

— Нет.

— А теперь надеешься найти лучшее или такое же качество, зная, что целых двадцать лет терпел неудачу?

— Вряд ли мне найти такую же.

— Значит мы понапрасну теряем время на обсуждение глупой гипотезы.

* * *

Марион была влюблена в Дана и не уставала соблазнять его. Больше всего ей нравилось брать инициативу в свои руки. И притворно жаловаться, что каждый раз вынуждена «насиловать» его, но эти жеманные упреки лишь придавали очарование сладостной игре. Ему тоже больше нравилось быть объектом сладострастных атак.

Однако, он не знал, что творилось в голове жены, когда она, доведя его до пароксизма возбуждения, вдруг становилась пассивной, говоря ее же словами, «слезала с него», опрокидывалась на спину, раскидывала руки и ноги крестом, крепко зажмуриваясь, когда он начинал входить в нее. И когда веки ее опускались, человек, обладавший Марион, переставал быть ее мужем, а превращался в юного загорелого блондина, которого знала только она. Именно этот сидящий в ее мыслях блондин и доводил Марион до высшей точки страсти.

Дан, считавший, что эту волну сладострастия поднимал именно он, должен был бы вспомнить, что вначале жена его никогда не получала удовольствия. До встречи с ним она только целовалась. Но как? То были скупые товарищеские поцелуи с ребятами, загоравшимися от ее вызывающих взглядов, коротеньких мини-юбок, нагло торчащих грудей, обтянутых свитером, до которых она не позволяла никому дотрагиваться.

Не позволила этого даже Филиппу, хотя он был так красив, что у нее буквально перехватывало дыхание, когда они встречались взглядом. Она считала, что без ума от него, до того дня, как поняла простую истину — даже уверенная в себе шестнадцатилетняя девушка может покорить жизнь, только начав ее со «взрослым». Позже она частенько посмеивалась над своей страстью к девственнику-однолетке. Она излечилась от любви в несколько дней и с тех пор называла этот сентиментальный эпизод «своим ребячеством».

Уяснив все, что хотела, она защищалась от поползновений Дана ровно столько, сколько ему понадобилось, чтобы понять — он имеет дело с влюбленной девственницей. Уверившись, что вдолбила ему мысль о необходимом долготерпении ради обладания ее невинным пленительным телом, она в один прекрасный день сама заявилась к нему домой, разбросала по комнате нехитрые одежки — оранжевый свитерок из джерси, фиолетовую юбку, бюстгальтер и прозрачные трусишки — и бросилась ему на шею в чем мать родила.