— А если они не сочтут меня достойным этого, О'Брайен, ужели ты покинешь меня?

— Покинуть тебя, Питер? Нет, если это будет зависеть от меня; но они не оставят тебя, не бойся. Пленные такая редкость для французов, что они не оставили бы и капитанской обезьяны, если бы она им попалась.

Лишь только наши боты отошли на такое расстояние, что были уже вне мушкетных выстрелов, офицер, командовавший французским отрядом, принялся осматривать пушки батареи, в надежде направить их против ботов, и с досадой заметил, что все они были заклепаны.

— Будь он зорок, как сорока, ему все равно не найти свободного отверстия, — сказал О'Брайен, следя за офицером.

Здесь я должен заметить, что О'Брайен проявил большое самообладание, заколотив последнюю пушку, потому что, если бы неприятель имел хотя бы одну, из которой он мог бы обстреливать наши боты, занявшиеся буксированием призов, он наделал бы им много вреда и побил у нас пропасть народу. Этим поступком и попыткой спасти меня О'Брайен принес в жертву самого себя.

Когда огонь прекратился, командовавший офицер подошел к О'Брайену и, смотря ему в лицо, произнес:

— Офицер?

В ответ на это О'Брайен кивнул головой. Потом, указывая на меня, француз снова повторил:

— Офицер?

О'Брайен кивнул головой еще раз, что вызвало смех во всем французском отряде.

Как я узнал от него впоследствии, им казалось странным видеть офицера в таком ребенке. Я совершенно ослабел, окоченел и не мог держаться на ногах. Командовавший офицер оставил небольшой отряд солдат в батарее и приготовился с остальными возвратиться в Сет. О'Брайен шел пешком, меня же шестеро солдат несли на трех мушкетах — экипаж не очень-то уютный во всякое время, а в моем положении мучительный до крайности. Тем не менее, я должен признаться, они обходились со мной очень ласково и подложили под мою раненую ногу широкий плащ или что-то в этом роде. Я был в агонии и несколько раз терял сознание. Наконец мне принесли воды. О, какой вкусной она показалась мне! Впоследствии, бывая в компании людей с гастрономическим вкусом и видя, с каким наслаждением они причмокивали губами, выпив стакан кларета, я часто думал, что если бы они были ранены и попробовали простой воды, тогда только поняли бы, что такое вкусный напиток. Через полтора часа, показавшиеся мне пятью днями, мы прибыли в город Сет. Офицер, командовавший отрядом и часто поглядывавший на меня, приговаривая «Бедный ребенок!», принял меня в свой собственный дом. Уже в постели я снова лишился чувств. Придя же в себя, увидел, что меня раздели и хирург перевязал мою ногу. Около постели стоял О'Брайен и, кажется, звал людей, решив, что я умер. Я взглянул ему в лицо.

— Питер, — сказал он, — как ты испугал меня! Черт меня побери, если я в другой раз возьму на себя ответственность за кого бы то ни было из молодых мичманов. Для чего ты прикинулся мертвым?

— Мне теперь лучше, О'Брайен, — ответил я. — Как много я тебе обязан. Ты попал в плен, спасая меня.

— Я попал в плен так или иначе, но исполняя свои обязанности. Если бы этот дурак оружейник не держал так крепко молоток, который ему вовсе не был нужен, так как он уже умер, то я был бы теперь свободен, и ты также. Ну да это ничего не значит! Сколько я замечаю, Питер, жизнь человека состоит в том, чтобы постоянно попадать в беду и постоянно выпутываться из нее. С Божьей помощью я надеюсь освободиться, так что успокойся, мой милый, и выздоравливай поскорее. Человек с двумя ногами может убежать, но я еще не слыхивал, чтобы кто-нибудь выскочил из французской тюрьмы на одной.

Я пожал протянутую мне руку О'Брайена и поглядел вокруг себя; хирург стоял по одну сторону моей постели, по другую — офицер, командовавший французским отрядом. В изголовье кровати находилась девочка лет двенадцати, державшая в руке стакан, из которого вливали мне что-то в горло. Я взглянул на нее; на ее лине, замечательно красивом, выражалось такое сострадание, что она показалась мне ангелом, и я повернулся как мог в ее сторону, чтоб видеть только ее одну. Она подала мне стакан, которого я не принял бы от всякого другого, и выпил немного. Кто-то еще вошел в это время в комнату, и между ними завязался оживленный разговор на французском языке.

— Желал бы я знать, что они намерены делать с нами? — сказал я О'Брайену.

— Т-с! Молчи! — ответил он и, наклонясь ко мне, продолжал шепотом. — Я понимаю все, что они говорят; выучился их языку, когда был в Южной Америке.

Немного спустя офицер и все прочие ушли, оставив в комнате только девочку и О'Брайена.

— Это посланный от губернатора, — сказал мне О'Брайен, лишь только они оставили комнату, — он требует, чтоб пленные были представлены в городскую тюрьму для осмотра. Офицер же — настоящий джентльмен, сколько я могу судить о нем, — говорит, что ты ребенок, вдобавок раненый, и что бесчестно помешать тебе умереть спокойно; из всего этого я заключаю, что нам придется расстаться в скором времени.

— Надеюсь, нет, О'Брайен, — ответил я. — Если ты отправишься в тюрьму, то и я отправлюсь с тобой, потому что не хочу оставлять тебя, моего лучшего друга, одного с чужестранцами. Хотя здесь я окружен удобствами, которых не найду в тюрьме, но без тебя я сделаюсь вдвое несчастнее.

— Питер, мальчик мой, я рад видеть, что сердце у тебя на месте, в чем я всегда был уверен, иначе не взял бы тебя под свое покровительство. Мы вместе пойдем в тюрьму, душа моя. Я надеюсь, что мы не расстанемся, потому что слышал: офицер — истинный джентльмен, он мог бы быть природным ирландцем — говорил, что он попросит у губернатора позволения оставить меня на честное слово при тебе до твоего выздоровления.

Девочка подала мне лимонаду, я сделал несколько глотков и снова почувствовал дурноту. О'Брайен перестал говорить; я опустил голову на подушку и заснул спокойным сном. Через час я был разбужен приходом офицера в сопровождении хирурга. Офицер заговорил по-французски с О'Брайеном, который снова принялся покачивать головой.

— Что же ты не отвечаешь, О'Брайен, если понимаешь его? — спросил я.

— Питер, помни, что я не понимаю ни одного слова на их языке, потому что, благодаря этому обстоятельству, мы будем знать все, что они станут говорить при нас, да и они не станут взвешивать своих слов.

— Но благородно ли это, О'Брайен?

— Ты спрашиваешь, благородно ли это? Неужели не благородно было с моей стороны, если бы, имея в кармане билет в пять фунтов стерлингов, я не стал бы показывать его всякому встречному и поперечному?

— О, конечно, нет!

— И не находимся ли мы, как говорят законники, в состоянии необходимой обороны?

— Хорошо, — ответил я, — если уж ты этого хочешь, то, конечно, я ничего не скажу им; но мне казалось, дурно обманывать их, в особенности, когда они так добры к нам.

В продолжение этого разговора офицер время от времени нашептывал что-то хирургу, бросая на нас взгляды, как мне казалось, довольно сердитые. Двое других вошли в эту минуту в комнату; один из них, обратясь к О'Брайену на очень дурном английском языке, сказал, что он переводчик и просит ответить на некоторые вопросы. Он осведомился о названии нашего корабля, числе пушек, спросил, долго ли мы крейсировали, какова сила нашего флота, и предложил пропасть других вопросов касательно того же предмета. Все это излагал по-французски человек, вошедший вместе с ним, ответы переводились и записывались в книгу. О'Брайен отвечал на иные вопросы правильно, на другие вовсе не отвечал под предлогом неведения, на некоторые же прямо лгал.

Но я не порицал его за это, потому что долг запрещал ему открывать истину неприятелю. Наконец, они спросили о моем имени и чине, что и было объявлено им О'Брайеном.

— Дворянин он?

— Да, — отвечал О'Брайен.

— Не говори этого, О'Брайен, — возразил я.

— Ты ничего не смыслишь, Питер, ты внук лорда.

— Знаю, но хотя и происхожу от дворянина, а все-таки сам не дворянин, и потому, прошу тебя, не лги.

— Черт возьми, Питер, я уже сказал и не хочу отрекаться от своих слов; притом же меня спрашивает француз, а во Франции ты был бы дворянином. Во всяком случае, это нам не повредит.