— Я слишком дурно себя чувствую, чтоб спорить с тобой; скажу только, что мне очень жаль, что ты солгал.

Потом они стали осведомляться о самом О'Брайене, спрашивая, как зовут, какую должность он занимает на службе и дворянин ли он.

— Меня зовут О'Брайен, — ответил он, — и я вас спрашиваю, что значила бы буква О' перед моим именем, если бы я не был дворянином? Но, как бы то ни было, вы можете прибавить, мистер переводчик, что мы сложим с себя наши титулы, потому что они ни к чему нам не служат.

При этих словах французский офицер разразился громким смехом, что очень удивило нас.

Переводчик, видимо, испытывал затруднения при передаче слов О'Брайена и, как я узнал впоследствии, перевел их довольно двусмысленно.

После этого все вышли из комнаты, за исключением офицера, заговорившего, к величайшему нашему удивлению, на чистом английском языке.

— Джентльмены, — сказал он, — я получил от губернатора позволение держать вас у себя, пока не выздоровеет мистер Симпл. Мистер О'Брайен, мне необходимо взять с вас честное слово, что вы не будете пытаться убежать. Даете вы его?

О'Брайен был крайне удивлен.

— Черт возьми, — вскричал он, — так вы говорите по-английски, полковник? С вашей стороны нехорошо было не признаваться в этом, потому что мы поверяли друг другу наши маленькие секреты.

— Конечно, мистер О'Брайен, — возразил офицер с улыбкой, — с моей стороны это было так же необходимо, как с вашей сказать, что вы понимаете по-французски.

— А, черт возьми, — воскликнул О'Брайен, — как прекрасно вы опутали меня собственными сетями! Вы, вероятно, ирландец?

— Да, по происхождению я ирландец, — ответил офицер. — Зовут меня, как и вас, О'Брайеном. Я воспитывался в этой стране, потому что мне запретили служить моей собственной и исповедовать религию предков. Теперь я француз, ничего не сохранивший от земли отцов, кроме языка, которому меня научила мать, и горячего расположения к англичанам, возникающему всякий раз при встрече с ними. Но возвратимся к делу, мистер О'Брайен: согласны вы дать мне честное слово?

— Слово ирландца и руку вдобавок, — отвечал

О'Брайен, пожимая руку полковника. — И вы можете быть твердо в нем уверены, потому что я ни за что не уйду, оставив здесь маленького Питера; что же касается того, чтобы нести его на плечах, это уж мне надоело.

— Достаточно, — сказал полковник. — Мистер О'Брайен, я постараюсь доставить вам все удобства, какие только могу, и когда вы устанете ухаживать за вашим другом, место ваше заступит моя маленькая девочка. Вы найдете в ней заботливую маленькую нянюшку, мистер Симпл.

Приветливость полковника растрогала меня до слез; он пожал мне руку и, сказав О'Брайену, что их ждет обед, позвал свою дочь, маленькую девочку, которая ухаживала за мной, и приказал ей оставаться в комнате.

— Селеста, — сказал он, — ты понимаешь немножко по-английски, настолько, по крайней мере, чтоб понять, чего ему надобно. Приходи сюда со своей работой; можешь заниматься, пока он будет спать.

Селеста вышла и, возвратившись со своим шитьем, села в голове моей постели. Полковник и О'Брайен вышли. Селеста занялась шитьем, и так как глаза ее были опущены на работу, то я мог незаметно смотреть на нее. Как я уже сказал, она была очень хорошенькая девочка; волосы у нее были светло-каштановые, глаза большие, брови выведены правильно, будто с помощью циркуля, нос и рот также прекрасны. Но не столько черты ее лица, сколько изящество ее фигуры кротостью, скромностью и ум привлекали меня. Улыбаясь, что делала всякий раз, как заговаривала, она выказывала ряд зубов, подобных маленьким перлам.

Не успел я насмотреться на нее, как, оторвав глаза от работы и заметив, что я смотрю на нее, она спросила:

— Вам нужно чего-нибудь? Вы хотите пить? Я, право, говорю так мало по-английски.

— Мне ничего не нужно, благодарю вас, — отвечал я, — я хочу спать.

— Ну, так закройте глаза, — сказала она, улыбаясь, и, подойдя к окну, задернула занавески.

Но я не мог спать: воспоминание о случившемся, о том, как за несколько часов я успел получить рану и попасть в плен; мысль о горе моего отца и матери вместе с перспективой заключения в тюрьму тотчас же по выздоровлении сменяли друг друга в моей голове и вместе с болью, которую я чувствовал от раны, прогоняли от меня всякий покой. Девочка несколько раз отводила занавес моей постели, чтобы посмотреть, сплю ли я и не желаю ли чего, и тихо опускала его снова. Вечером явился хирург; он пощупал мне пульс, прописал холодные примочки для ноги, значительно распухшей и причинявшей мне страшную боль, и объявил полковнику О'Брайену, что у меня еще порядочная лихорадка, но я поправлюсь, насколько можно ожидать этого при моем положении. Не стану, однако ж, останавливаться на описании моих жестоких страданий, продолжавшихся целых две недели после того, как вынули мне пулю; умолчу даже о заботливости, с какой ухаживали за мною О'Брайен, полковник и маленькая Селеста, несмотря на мою злость и раздражительность, происходившие от боли и лихорадки.

Сердце мое было исполнено благодарности к ним и в особенности к Селесте, редко оставлявшей мою комнату более чем на полчаса, а когда я стал постепенно выздоравливать, всячески старавшейся занимать меня.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Нас переводят на казенные квартиры. — Птицы с одинаковыми перьями не всегда дружат друг с другом. — О'Брайен срезает катерного мичмана и знакомится с французской сталью. То и другое дурно. — Поход вглубь страны.

По мере выздоровления я начинал ухаживать за моей маленькой красавицей-нянюшкой и, разумеется, в самом непродолжительном времени стал с ней на короткую ногу. Главным нашим занятием было учить друг друга языкам — она меня французскому, я ее английскому. Селеста, имевшая предо мной то преимущество, что знала уже прежде немного по-английски и сверх того одаренная большей способностью понимать, говорила уже довольно бегло, когда я не умел еще связать и трех слов по-французски. Как бы то ни было, но так как это было главным нашим занятием и оба мы горели желанием сообщать друг другу наши мысли, то и я довольно скоро выучился говорить по-французски. Недель через пять я мог уже вставать с постели и гулять по комнате, а через два месяца был совсем здоров; но полковник не хотел объявлять о том губернатору. Я не покидал софы в продолжение дня, в сумерки же тайком выходил из дому и прогуливался рука об руку с Селестой. Никогда я не был так счастлив, как в эти месяцы, проведенные в доме полковника; только мысль о скором заключении в тюрьму омрачала это счастье. Я уже не беспокоился о своих родителях, потому что О'Брайен писал им, что я здоров; да сверх того вскоре после нашего плена фрегат вошел в гавань и выслал шлюпку с парламентским флагом с целью осведомиться, живы ли мы и не находимся ли в числе пленных, так что, я уверен, капитан Савидж также уведомил отца и мать моих о моем здоровье, хотя это и было уже исполнено О'Брайеном. В то же время капитан Савидж выслал нам платье и две сотни долларов на наши потребности. Тем не менее мысль расстаться с Селестой, к которой я чувствовал такую благодарность и любовь, была для меня очень горестна. Когда я заговорил с ней об этом, она плакала так, что я не мог не последовать ее примеру, хотя и старался поцелуями отереть ее слезы. В конце третьего месяца хирург не мог долее скрывать моего выздоровления, и нам было приказано через два дня выступить в Тулон, где мы должны были соединиться с другой партией пленных, отправляющейся внутрь страны. Я умолчу о нашем прощании; читатель легко может себе представить, как оно было горестно. Я обещал писать Селесте; со своей стороны она обещала отвечать мне, если ей это позволят. Пожав руку полковнику О'Брайену и поблагодарив его за ласку, мы вступили, к величайшему его сожалению, под надзор двух французских кирасиров, ожидавших нас у дверей. Так как нам предоставили известную свободу под честное слово до прибытия в Тулон, то солдаты не слишком строго наблюдали за нами, и мы отправились в путь верхом; О'Брайен и я впереди, а кирасиры в арьергарде.