Утром все изменилось. Он проснулся рано, с гнетущим ощущением грядущего несчастья и чувством, что лицо мира полностью изменилось за последние двадцать четыре часа. Холодный душ оживил его тело и прояснил мысли.

Если то, что случилось накануне, казалось хаосом и неразберихой, то теперь распадалось на два или три отдельных факта, каждый из которых неотвратимо предстал перед ним.

Во-первых — поездка в Париж; ее придется отложить — сейчас по крайней мере. Он распаковал чемоданы, развесил одежду, расставил по своим местам некоторые мелочи. На это ушел целый час; тут он почувствовал, что проголодался, и позвонил, чтобы ему в номер принесли завтрак.

За кофе и фруктами он размышлял над второй проблемой — как исполнить свою угрозу в адрес мадемуазель Солини. Теперь, продумывая детали, он понял, что сделать это весьма затруднительно. Во-первых, он не настолько был вхож в гостиные Маризи, чтобы донести до них информацию о том, что мадемуазель Солини — мошенница и лгунья. А во-вторых, он все еще не совсем верил рассказу Науманна о ней.

В конце концов он остановился на решении обо всем оповестить принца Маризи, чтобы одним махом расправиться и с Алиной, и с генералом Нирзанном.

Оставалась еще небольшая неприятность с месье Шаво. От нее он просто отмахнулся, как от дичайшей нелепости.

В самом деле, даже если допустить, что дуэли считаются хорошим тоном в Маризи, но не в Нью-Йорке же, и у него, как американца, достанет здравого смысла и смелости придерживаться обычаев своей родины. Предположим, рассуждал он дальше, что, находясь в Риме, мы обязаны вести себя как римляне, стало быть, находясь среди каннибалов, мы что, должны жрать друг друга? Очевидная чушь. Quod erat demonstrandum.[4]

Впрочем, он все же чувствовал, что ступает на опасную почву, хотя сумел подавить в себе желание броситься на поиски Науманна и по-быстрому уладить это дело. Нет, решил он, лучше оставаться в своей комнате и дожидаться Науманна, он же обещал прийти.

Ожидание было долгим, с девяти утра до одиннадцати. Ровно в одиннадцать портье отеля по телефону сообщил, что месье Фредерик Науманн спрашивает мистера Ричарда Стеттона. Стеттон распорядился проводить гостя к нему наверх.

Молодой дипломат ворвался как ветер. Вид у него был серьезный, что, как он считал, приличествует серьезности происшествия. На немного смущенное приветствие Стеттона он ответил глубоким поклоном и теплым рукопожатием.

Он справился о самочувствии Стеттона и поздравил его с тем, что тот выглядит хорошо выспавшимся. Потом уселся в кресло, явно готовясь приступить к важному и очень долгому разговору, и сказал отрывисто:

— Ну, все улажено.

Стеттон быстро взглянул на него. Лицо его выражало облегчение.

— Ага, — воскликнул он, — значит, месье Шаво…

— Месье Шаво немногое для этого сделал, — прервал его Науманн. — Месье Фраминар, лучший друг атташе французской миссии, подействовал на него.

Стеттон поднялся с кресла и схватил руку Науманна.

— Я должен тебя поблагодарить, — с большим чувством сказал он.

— Не стоит, — сказал молодой дипломат. — Я, конечно, сделал все возможное и провел переговоры с самой большой выгодой для нас, какая только была возможна.

Месье Фраминар, обсуждавший вопросы как представитель противной стороны, любезно дал согласие на мои требования.

Речь Науманна показалась Стеттону несколько странной. Он не мог понять, при чем тут месье Фраминар и какие это он «обсуждал вопросы». Можно подумать, что это Фраминар стал жертвой пощечины. В тоне Стеттона, когда он заговорил, прозвучало явное намерение самому отстаивать свои права.

— Месье Шаво, конечно, извинится?

Науманна, казалось, изумило такое высказывание.

— Извинится? — воскликнул он.

— Конечно, — твердо сказал Стеттон. — Я знаю, ты сказал, что все улажено, но я настаиваю на извинении.

Если только, — добавил он, — он не прислал их через тебя.

— Я не знаю, что ты имеешь в виду, — ответил Науманн, явно озадаченный. — Месье Шаво не прислал извинений. И почему бы он должен это делать? Он желает дать тебе удовлетворение.

— Но ты же сказал, что все улажено!

— Ну да, и самым лучшим образом. Вы будете драться с месье Шаво на шпагах завтра, в шесть утра, позади старых садов Маризи на Зевор-роуд.

Стеттон откинулся на спинку кресла, вдруг обнаружив, что ему не хватает воздуха.

Он был совершенно ошеломлен.

Так вот что имел в виду Науманн, когда говорил, что все улажено! Силы небесные! Все было как раз обратным тому, что он, Стеттон, считал бы «улаженным»! Он хотел что-то сказать, он хотел закричать «Невозможно!», он хотел дать знать Науманну, который оказался еще большим варваром, чем сам Шаво, что он, Стеттон, обладает достаточным здравым смыслом и смелостью, чтобы следовать обычаям своей родины.

Он и в самом деле открыл рот, чтобы это сказать, но почему-то не нашел слов.

Науманн тем временем принялся описывать подробности. Он сообщил, что месье Фраминар настаивал на пистолетах, но он убедил его, что лучше драться на шпагах. Выбор оружия, объяснил он, можно считать маленькой победой. Впрочем, они, конечно, должны использовать только уколы. Стеттон содрогнулся. Напоследок дипломат задал вопрос, который беспокоил его больше всего: насколько он, Стеттон, опытен в фехтовании?

Стеттон обрел язык:

— Послушай, это совершенно необходимо?

— Что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду… что все это… все это глупо. Верх нелепости. Я не буду в этом участвовать.

Науманн, начиная понимать, уставился на него. Потом медленно сказал:

— Это смешно, Стеттон. Ты вызвал месье Шаво. Ты должен встретиться с ним. Это не просто необходимо; это неизбежно.

— Я сказал тебе, что не буду в этом участвовать! — воскликнул Стеттон. — Это верх нелепости!

Молодой дипломат резко поднялся, и, когда заговорил, в его голосе чувствовалась сталь:

— Месье Стеттон, с вашего одобрения я передал ваш вызов месье Шаво. Задета моя собственная честь. Если вы не будете драться с ним на тех условиях, о которых я договорился, то я буду вынужден сию же секунду пойти и извиниться, что действовал от имени труса.

Повисла тишина. Науманн стоял неподвижно, напряженно, пристально глядя прямо в лицо Стеттона, который опять почувствовал такое же смущение и беспомощность, что и накануне вечером. Слово «трус» прозвучало в его ушах как пожарный набат и спутало все его мысли.

Наступившую заминку Науманн воспринял по-своему. Он спросил все тем же стальным голосом:

— Значит, ты будешь драться?

— Да, — против своей воли произнес Стеттон.

Науманн на глазах переменился. Он сел на свое место и в сердечном, дружеском тоне стал подробно повторять инструкции. Стеттон ни слова из них не понял; его мозг вел маленькую гражданскую войну с самим собой.

Потом ухо Стеттона выхватило какую-то фразу. Науманн говорил о каком-то человеке по имени Доници, профессиональном фехтовальщике.

— Его комната прямо под моей, — говорил молодой дипломат. — Лучше всего тебе провести с ним час-другой сегодня после полудня, потренироваться, освежить в памяти приемы фехтования. Я сейчас пойду поговорю с ним. Потом мне нужно будет на час или два сходить в офис, после чего я зайду за тобой. Выходить тебе пока что не советую, если не хочешь, чтобы все на тебя указывали пальцем. Приляг и займись чем-нибудь легким… почитай книгу или что-нибудь такое. Au revoir.

И с этими словами Науманн удалился.

Как только за ним закрылась дверь, Стеттон поднялся. Он был рад остаться один… Хотя в следующее же мгновение ощутил потребность с кем-то поговорить. Он пересек комнату и сел на край кровати.

Потом вскочил на ноги и принялся быстро бегать по комнате, подавленный мыслью, которую очень слабо можно выразить словами: «Я собираюсь драться на дуэли»; мысль эта непрестанно, сильно и отвратительно билась в его висках.

Он остановился, внезапно охваченный накатившим, сумасшедшим гневом — на Шаво, на Алину, на себя, на всех! «Глупец!» — вскричал он, и непонятно было, кому он это адресует. Стеттон подошел к зеркалу на двери гардероба и всмотрелся в свое отражение. Он разглядывал лицо, руки, одежду, как будто никогда прежде не встречал этого субъекта.

вернуться

4

Что и требовалось доказать (лат.)