Правда, вы сдержали свое обещание, но не говоря ничего вообще, то есть и не появляясь.
— Разве я сейчас не здесь?
— Да, но с какими-то ужасно серьезными намерениями. Я вижу это по вашим глазам. Вы пришли, чтобы сказать мне что-то, но я скорее предпочла бы, чтобы вы пришли и ничего мне не рассказывали. Это касается той мистической записки, которую вы получили на другой день?
— Да. Вчера.
— Что ж, я согласна; действительно, странно, что ее кто-то написал. Что в ней было? Как она подписана?
Вместо ответа, Науманн полез в нагрудный карман и вынул розоватый конверт, из которого достал листок бумаги.
— Я получил это вчера утром вместе с абрикосовыми тартинками в коробке. Она подписана вашим именем. — Он передал записку девушке.
При первом взгляде на нее Виви удивленно воскликнула:
— Это же мой почерк! Нет, не может быть! Как похоже выглядит! — потом, внимательнее присмотревшись к записке, поправилась: — Все, за исключением «Т». Я очень смешно пишу «Т». — Она перечитала записку дважды; потом, взглянув на Науманна, добавила: — Это определенно моя подпись. И это моя писчая бумага. Откуда это?
— Я скажу вам. Это из коробки с абрикосовыми тартинками… с предложением мира.
— Абрикосовые тартинки?
— Да. Как раз такие, какими вы угощали меня однажды за чаем. Помните? Вы сказали тогда, что сделали их сами.
— Да-а… так и было.
Какое-то мгновение Виви молча смотрела на него, потом продолжила:
— Но откуда они? И зачем?
— Я могу ответить на последний вопрос. Об этом я еще не говорил вам. Тартинки были отравлены.
В глазах Виви появился ужас. Она вскричала:
— Отравлены?!
— Да, мадемуазель. Когда я позвонил вам и открылось, что записка поддельная, я стал подозревать что-то неладное. Тогда одну штучку я отдал собаке. Через десять минут она умерла.
— Но это ужасно! — сказала Виви вполголоса, с сомнением глядя на него. — Это невозможно. Кто способен на такой ужасный поступок? И кто может знать мой почерк и взять мою почтовую бумагу… И знать о тартинках…
Девушка вдруг замолчала, и в глазах ее начало появляться выражение отвращения и страха.
— Месье, что это? То, что вы рассказали мне? — крикнула она почти сердито.
— Это правда, мадемуазель, — серьезно ответил Науманн. — Мне необязательно говорить больше; вы начинаете приходить к собственному заключению, и вы правы.
— Вы имеете в виду, что это кто-то из этого дома?
— Да. И кто-то, кто ненавидит меня.
Повисла долгая тишина. На лице девушки появилось выражение понимания, сомнения и страха. Науманн хранил молчание, ожидая, пока она заговорит. Наконец она сказала:
— Я знаю. Я знаю, что вы думаете, месье Науманн.
Вы думаете, что Алина… сделала это. Вы пришли сюда, чтобы сказать мне… Но я не могу поверить… не могу…
Я не могу!
— Но это правда. Подумайте, мадемуазель, кто бы еще мог сделать такое?
— Я не верю! — кричала девушка.
И этого утверждения она держалась стойко, несмотря на все, что еще мог бы сказать Науманн. Дюжину раз он приводил ей неопровержимые доказательства, но Виви оставалась непреклонной.
Кончилось тем, что он начал терять терпение и заявил, что никто, будучи в своем уме, при наличии цепи столь очевидных доказательств, не усомнился бы в том, что он сказал.
Виви, всплеснув руками, тут же парировала, что если он чувствует себя столь уверенным в собственных подозрениях, то ему лучше бы пойти прямо в полицию, и обвинила его в предубежденности и преступных намерениях.
— Но я не понимаю! — в отчаянии вскричал Науманн. — Я не понимаю, как вы можете сомневаться!
И у меня нет никаких преступных намерений… Вы ошибаетесь!
— Я знаю. Простите меня, — сразу смягчилась девушка. После короткой паузы она добавила: — Месье Науманн, я хочу задать вам вопрос; тогда, может быть, вы поймете. Смогли бы вы поверить в такое же дело и при таких же доказательствах, если бы это касалось вашей матери? Поверили бы вы, что она — убийца?
— Господи боже! — вскричал Науманн. — Конечно нет! Вы не знаете моей матери.
— Но Алина мне мать и даже более того, — серьезно ответила Виви. — Разве вы не видите? Я люблю ее. Месье, вы ошибаетесь… я чувствую это… Я уверена в этом!
До Науманна наконец дошло, что этот случай из разряда безнадежных. Спорить с женщиной, которая испытывает истинную и глубокую любовь, — дурацкое занятие.
Все же он не предался отчаянию. Виви не рассердилась на него, это было, несомненно. Она сказала, что он был ее единственным другом в Маризи. Он поглядел на нее и сказал то, с чего надо было начать разговор.
— Если вы, мадемуазель, — сказал он, — видите в мадемуазель Солини свою мать, я больше ничего о ней не скажу.
— Именно об этом я просила вас еще два месяца назад, — сказала Виви, неожиданно улыбнувшись.
— Я знаю, я должен вам повиноваться. Вы думаете, наверное, что мне больше нечего сказать вам.
Девушка возразила, что этого она точно не думает.
— Вы помните тот день в библиотеке? Вы были так обаятельны. Вот! Не такие бы мне признания делать, когда я должна сердиться на вас.
— Мне нравится, когда вы сердитесь, — ни с того ни с сего заявил Науманн. — У вас начинают сверкать глаза. Если хотите знать, то очень может быть, что именно поэтому я говорю вам вещи, которые вам не нравятся.
— Надеюсь, что нет, — неожиданно серьезно сказала Виви. — Это причинило бы мне боль. И самое плохое при этом, что вы можете быть так приятны. Самый приятный человек из всех, кого я знаю. — У нее дрогнули губы.
Науманн засмеялся ее тону самой разборчивой в мире женщины.
— Совсем не много нужно, чтобы стать чемпионом Маризи, — сказал он. — Вот подождите, приедете в Париж. Мне придется довольствоваться разрешением вызвать для вас экипаж у Сигоньяка.
— Париж! — вскричала Виви, забыв обо всем, когда услышала это магическое для нее слово. — Ох, я так этого жду! Мы собираемся весной.
— С…
— С Алиной.
Науманн нахмурился, и наступила неловкая тишина.
Он очень хорошо знал, что хочет сказать, но не мог решить, как именно это сделать.
Наконец неуверенно начал:
— Я хотел бы сам показать вам Париж. И Берлин, и Лондон… Представляете, как хорошо мы провели бы время вместе?
— С трудом представляю, — озорно засмеялась Виви. — Я не поехала бы без Алины, и боюсь, что вы при этом были бы не очень веселы.
— Но я имел в виду не Алину. Я имел в виду одни… только вы и я.
— О! Это было бы очень приятно, если бы было возможно.
— А почему это невозможно?
Виви бросила на него быстрый взгляд. Да, его лицо, как и его тон, было очень серьезно. Так или иначе, она почувствовала, что увлеклась или готова была увлечься им, и тогда она сказала с достоинством:
— Не позволяйте мне думать, что вы серьезны, месье Науманн.
— Но я серьезен!
— Значит, вы хотите оскорбить меня?
— Оскорбить вас! — Науманн в изумлении уставился на нее. Потом постепенно лицо его стало выражать понимание и вместе с тем категорическое несогласие и даже протест.
— Мадемуазель! Уверяю вас… Не думайте, что я имел в виду… Как могу я обидеть вас, если я вас люблю?
— Месье! — вскрикнула, покраснев, Виви.
Но Науманн, произнеся слово, почувствовал, что хорошо начал, и, отбросив всякую осторожность, ринулся дальше.
— Я люблю вас! — повторил он. — Вы это знаете. Я полюбил вас сразу, с того момента, как впервые вас увидел.
Силы небесные! Обидеть вас? Я поклоняюсь вам, Виви!
Позвольте мне вас так называть! Виви, не прогоняйте меня… позвольте мне видеть вас! Милая моя!
Затем, спохватившись, что сказанное им очень важно и, значит, держаться необходимо на том же высоком уровне, он поднялся на ноги и торжественно произнес:
— Мадемуазель Жанвур, согласны ли вы выйти за меня замуж?
Лицо Виви то краснело, то бледнело. Ее глаза избегали его взгляда, и, когда наконец она заговорила, ее голос дрожал и был таким тихим, что он с трудом разбирал слова: