— Там и увидимся.
Он повесил трубку, а я повернулся к Энджи.
Она успела закрыться простыней и теперь тянулась к тумбочке за сигаретами. Поставив пепельницу себе на колени, Энджи закурила и задумчиво посмотрела сквозь дым на меня.
— Это Бруссард, — сказал я.
Она кивнула. Затянулась.
— Предлагает встретиться.
— С нами обоими? — Она взглянула на пепельницу.
— Только со мной.
Она кивнула:
— Тогда собирайся.
Я хотел придвинуться к ней:
— Энджи…
Она выставила руку:
— Извинений не требуется. Отправляйся. — Она оценивающе осмотрела мое голое тело и улыбнулась. — Только сначала надень что-нибудь.
Я собрал с пола разбросанные вещи, Энджи сквозь струйку дыма, поднимавшегося от сигареты, наблюдала, как я одеваюсь.
Я уже выходил из спальни, когда она, затушив сигарету, сказала:
— Патрик.
Я просунул голову между дверью и притолокой.
— Захочешь поговорить — я охотно выслушаю. Все, что захочешь сказать.
Я кивнул.
— А если не захочешь, дело твое. Понимаешь?
Я снова кивнул.
Энджи поставила пепельницу на тумбочку, и простыня соскользнула, открыв верхнюю часть туловища.
Мы оба долго молчали.
— Чтобы была ясность, — сказала наконец Энджи. — Я не хочу быть женой полицейского, какими их показывают в фильмах.
— Что ты имеешь в виду?
— Они там вечно пилят мужей и умоляют поговорить по душам.
— Я от тебя этого не жду.
— Они, как правило, не понимают, когда пора уходить. Я об этих женах.
Я вошел в комнату и пристально посмотрел на Энджи.
Она поправила подушки у себя под головой.
— Ты не мог бы, уходя, выключить свет?
Свет я выключил, но еще некоторое время постоял на месте, чувствуя на себе взгляд Энджи.
27
На игровой площадке «Райан» я встретил одного очень пьяного полицейского. Он качался на качелях, был без галстука, в перекошенном пиджаке, выбивающемся из-под заляпанного песком пальто, и с развязавшимся шнурком на одном ботинке. Только увидев Бруссарда в таком виде, я вдруг осознал, насколько безукоризненно он обычно выглядит. Даже после стрельбы у карьера и прыжка на опору полозьев вертолета он ухитрялся выглядеть безупречно.
— Ну, ты — Бонд, — сказал я.
— А?
— Джеймс Бонд, — сказал я. — Ты, Бруссард, — Джеймс Бонд. Само совершенство.
Он улыбнулся, допил то, что оставалось в бутылке рома «Маунт гей», бросил ее на песок, вытянул из кармана пальто полную, сломал на ней печать, открутил крышечку и щелчком большого пальца отправил ее вслед за пустой бутылкой.
— Тяжело, хе-хе, все время поддерживать такой внешний вид.
— Как там Пул?
Бруссард несколько раз покачал головой:
— Без перемен. Жив, но и только. В сознание не приходит.
Я сел на качели рядом с ним.
— А какой прогноз?
— Плохой. Даже если будет жить, за последние тридцать часов перенес несколько ударов, мозг недополучил тонну кислорода. Будет частично парализован, говорят, скорее всего, говорить не сможет. Так и останется прикованным к постели.
Я вспомнил первый день своего знакомства с Пулом, то, как в первый раз наблюдал ритуал обнюхивания сигареты с последующим ее разламыванием, то, как он посмотрел мне в смущенное лицо со своей улыбочкой эльфа и сказал: «Прошу прощения, я бросил». — И потом, когда Энджи спросила, не возражает ли он, чтобы она покурила: «О господи, разумеется».
Черт. До настоящего момента я даже не сознавал, насколько он мне нравится.
Не будет больше Пула. Не будет лукавых замечаний, сказанных с умным блеском в глазах.
— Мне очень жаль, Бруссард.
— Реми, — сказал он и протянул мне пластиковый стаканчик для коктейлей. — Еще неизвестно, чем дело обернется. Он из самых упорных ребят, какие мне только попадались. Воля к жизни бешеная. Может, и выкарабкается. Ну а ты как?
— А?
— Как у тебя дела с волей к жизни?
Я подождал, пока он налил мне полстакана рома.
— Бывала и покрепче, — сказал я.
— У меня тоже. Не могу я этого понять.
— Чего?
Он приподнял бутылку, мы молча чокнулись и выпили.
— Не понимаю, — сказал Бруссард, — почему эта история в том доме так меня задела. Я ведь много всяких гадостей перевидал, — он, сидя на качелях, подался вперед и посмотрел на меня через плечо. — Ужасных гадостей, Патрик. Видел младенцев, которых из бутылочек поили чистящим средством, они тряслись и задыхались до смерти, видел их избитыми до такой степени, что непонятно, какого цвета у них на самом деле кожа. — Он медленно покачал головой. — Много гадостей. Но в этом доме что-то такое…
— Критическая масса, — подсказал я.
— Как?
— Критическая масса, — повторил я и отхлебнул рома. Он шел пока нелегко, но дело уже было за малым. — Видишь одну кошмарную вещь, другую, но они разделены во времени. Вчера мы насмотрелись на всевозможные гадости сразу, и впечатления в совокупности превысили критическую массу.
Он кивнул.
— Никогда не видал ничего отвратительней этого подвала, — сказал он. — И потом, этот ребенок в ванне. — Он покачал головой. — Через несколько месяцев двадцать лет исполнится, как я на службе, и я никогда… — Бруссард снова отхлебнул, и его передернуло от крепкого рома. Он слегка мне улыбнулся. — Ты знаешь, чем занималась Роберта перед тем, как я ее застрелил?
Я покачал головой.
— Скреблась в дверь, как собака. Богом тебе клянусь. Скреблась и скулила по своему Леону. Я только выбрался из подвала. Там эти два детских скелета, засыпанные гравием и залитые известью, и весь этот дом, как из фильма ужасов… И тут вижу — Роберта на верху лестницы. Господи, я даже не стал смотреть, вооружена ли она. Просто разрядил в нее дробовик. — Он сплюнул на песок. — Да пошла она! Ад — слишком подходящее место для такой суки.
Некоторое время мы помолчали, слушая поскрипывание цепей, на которых были подвешены качели, шум машин, проезжающих по проспекту, стук клюшек и пререкания детей, игравших в уличный хоккей на автостоянке завода, производящего электронику, по другую сторону улицы.
— Скелеты, — сказал я через некоторое время.
— Чьи — неизвестно. Самое большее, что может сказать медицинский эксперт, — это что один — мальчика, другой — девочки. Возраст — от четырех до девяти лет. Через неделю, говорит, еще что-то выяснит.
— А по зубам идентифицировать не получится?
— Третты об этом позаботились. Оба скелета обнаруживают следы обработки соляной кислотой. Наш медэксперт считает, их мариновали в дерьме, от этого зубы расшатались, их тогда вырвали, а остальное в ящиках залили известью и оставили в подвале.
— А почему в подвале?
— Может, хотели иногда смотреть на них. — Бруссард пожал плечами. — Теперь уж ни хрена не узнаешь.
— Так один может быть Аманды Маккриди.
— Скорее всего. Либо так, либо она в карьере.
Я подумал о подвале. Аманда Маккриди и ее невыразительные глаза, ее равнодушие ко всему тому, что вызывает бурные эмоции у других детей, ее безжизненное тело в ванне с кислотой, волосы, облезающие с кожи головы, как с папье-маше.
— Жуткий мир, — прошептал Бруссард.
— Кошмарный, мать его, Реми. Понимаешь?
— Два дня назад я бы еще стал с этим спорить. Я полицейский, ладно, но мне еще и везет. У меня прекрасная жена, хороший дом, все эти годы я удачно вкладывал деньги. Скоро все это дерьмо останется позади, вот отслужу двадцать лет, и прозвенит пробуждающий звоночек. — Он пожал плечами. — И тут попадается что-то вроде — господи! — этого искромсанного ребенка в этой гребаной ванне, и начинаешь думать: «Так, хорошо, у меня жизнь идет нормально, но мир-то, в котором мы живем, для большинства людей — просто куча дерьма. Даже если у меня все нормально, мир-то все равно куча дерьма». Понимаешь?
— О, — сказал я. — Понимаю. Отлично понимаю.
— Все есть, но ничего не работает.
— Как это?
— Ничего не работает, — повторил он. — Не понимаешь? Автомобили, стиральные машины, холодильники, первое жилье, гребаная одежда и обувь и… ничего не работает. Школы не работают.