– О, конечно, и это тоже, – сказала Сестричка, пожимая мне руку.

Заметив, что мы одни и никто нас не видит, я нагнулся и запечатлел нежный поцелуй на лбу жены – там, где волосы выдаются треугольным мыском, что считается приметой раннего вдовства.

– В любом случае, – сказал я, – мы не позволим, чтобы неучтивое поведение мистера Кимболла помешало нам осмотреть его замечательный музей. Пойдем посмотрим представление?

– Конечно, – ответила Сестричка, – мне особенно любопытно посмотреть на действие веселящего газа, о котором рассказывала миссис Рэндалл.

Поднявшись по главной лестнице на второй этаж, мы прошли в глубь здания, где помещался театральный зал. Странная несообразность, подмеченная мной еще в холле, преобладала повсюду. Выставочные залы были заполнены необузданно эклектичным собранием феноменов природы, механических чудес и исторических реликтов: от окаменевших рогов гигантского ирландского лося до труппы дрессированных блох, которыми руководил какой-то итальянский граф, от диорамы горящей Москвы до кремневого ружья Дэниела Буна, от механической балерины в натуральную величину, выделывающей пируэты, до девятифутового скелета существа, обозначенного как «Великий Зевглодон», явно одна из разновидностей доисторического кита. Бок о бок с этим антиквариатом находились бесчисленные произведения изящных искусств, большинство превосходных, включая картины кисти Брейгеля, Копли, Гвидо, Кнеллера, Лоутербурга, Мурильо, Пуссена, Стюарта, Берне и Уэста.

Когда мы проходили по галереям, меня поразила атмосфера строгой благопристойности, которой было пронизано заведение Кимболла, столь непохожая на карнавальный дух, присущий шоу Барнума. Я приписал эту разницу степенности типичного бостонца, несопоставимой с развязной живостью среднего обитателя Манхэттена. Однако скоро мне стало ясно, что по крайней мере в одном отношении, а именно в интересе к мрачным и ужасающим преступлениям, завсегдатаи музея Кимболла ни в чем не отличались от своих нью-йоркских визави; когда мы уже подходили к театру, я заметил необычайно большое скопление людей перед высоким стеклянным стеллажом. Охваченный любопытством, я подвел Сестричку к нему и поверх голов посетителей увидел, что они стоят, завороженно глядя на вещи, связанные с неописуемо кровавым убийством прекрасной продавщицы Лидии Бикфорд.

Сами по себе предметы не были какими-то особенно жуткими – изорванное поплиновое платье, скальпель с запекшимся на нем коричневатым веществом, деревянный бачок с темными пятнами. Притягательными, несомненно, делала эти вещи их тесная связь с чудовищным преступлением, поскольку, как гласила пояснительная табличка, именно в это платье была одета жертва в день своей гибели, скальпель был орудием, которое использовал убийца для совершения неописуемого деяния, и именно в этом бачке обнаружили омерзительно изуродованные останки молодой женщины.

Появись подобная экспозиция в музее Барнума, она, несомненно, сопровождалась бы восковыми фигурами, изображающими, сколь возможно подробно, как растленный любовник сдирает кожу с мисс Бикфорд. Однако Кимболл прибег к другому подходу, более соответствующему эстетическим притязаниям его заведения. Чтобы удовлетворить любопытство публики относительно характера учиненной жестокости, избегая при этом вопиющих проявлений вульгарной сенсационности, он поместил на стене за стеллажом очень точную копию знаменитой картины Джузеппе Риверы, на которой Аполлон заживо сдирает кожу с сатира Марсия, осмелившегося вызвать бога на музыкальное состязание.

Те, кто знаком с этой картиной, знают, что это один из самых ужасающих образов, когда-либо перенесенных на полотно. Ошеломляющий эффект отчасти обусловлен крайним реализмом, с каким художник изобразил медленное сдирание кожи с корчащегося тела жертвы. Однако прежде всего он проистекает из контраста между двумя фигурами, который делает работу столь шокирующей: искаженное предсмертной мукой лицо Марсия и рядом – отрешенно безмятежный лик божества, выражающий при совершении пытки не больше эмоций, чем можно прочесть на лице охотника, сдирающего шкурку с белки.

Копия с картины Риверы была пронизана таким глубоким ужасом, что, подобно парализующему взгляду Медузы Горгоны, буквально приковала меня к месту. Не знаю, как долго я простоял бы там, но мое трепетное созерцание страшного образа было внезапно прервано – кто-то резко потянул меня за рукав.

– Пойдем отсюда, Эдди, – сказала Сестричка, чье прекрасное лицо резко омрачилось. – Не могу смотреть на такие ужасы.

– Конечно, Сестричка, дорогая, – ответил я, беря ее за руку и поспешно уводя прочь. – Извини, просто я не подумал, что это так расстроит тебя.

– Ах, Эдди, – сказала она дрожащим голосом, – неужели ты и вправду думаешь, что бедняжка страдала так же ужасно, как мужчина на этой жуткой картине?

– Ну, не совсем, – мягко заверил я ее. – Как я понимаю, основываясь на газетных отчетах, которые читал, чудовищная операция, произведенная над телом мисс Бикфорд, произошла уже после ее смерти. Это единственная утешительная подробность во всем жутком деле.

– Да, мне тоже кажется, что в этом есть хоть капелька утешения. Но зачем, Эдди?! – воскликнула Сестричка. – Зачем кому-то делать такое с человеком, которого любишь?

– Это неразрешимая тайна, – ответил я, про себя размышляя о том, что по крайней мере еще две, в равной степени поразительные, загадки никогда не будут разгаданы теперь, когда единственный человек, который мог дать на них ответ, наложил на себя руки. Что злодей-убийца сделал с кожей, которую так старательно сдирал с мертвого тела своей возлюбленной?

И где недостающие органы молодой женщины – вырванные легкие и вырезанное сердце?

ГЛАВА ПЯТАЯ

Несмотря на ранний час – еще не пробило полдень, – театр был на удивление полон. Несколько минут мы просто стояли у входа, обозревая зал. Наконец я остановил взгляд на двух свободных местах в центре, недалеко от сцены. Я провел Сестричку по проходу, после чего мы двинулись вдоль ряда и уселись в необычайно комфортабельные плюшевые кресла.

Перед нами сидели четыре молодые девушки. Они расположились по росту слева направо, так что самая маленькая сидела прямо перед Сестричкой, что было чрезвычайно удобно, поскольку ничто не закрывало от жены сцену. Сначала я почти не обратил внимания на этих детей, мысли мои были заняты страшным изображением нечеловеческой жестокости, которую я только что созерцал. Однако мало-помалу, в ожидании начала представления, я стал прислушиваться к взволнованной болтовне четырех девиц, которые, судя по шутливой фамильярности, с какой они обращались друг к другу, были сестрами.

– Разве не замечательно, что дядюшка Сэмюель заплатил за нас? – заявила самая высокая и, как я понял, самая старшая из четверых.

– Да, Анна, – откликнулась младшенькая, сидевшая перед Сестричкой, – он такой щедрый, просто выше всяких бахвал!

Услышав это своеобычное замечание, вторая по росту из девочек фыркнула.

– О Господи, Мэй, – сказала она, – если хочешь сказать «выше всяких похвал», так и говори, а бахвальство здесь ни при чем.

– Хммм, – надулась маленькая девочка, которую, по всей видимости, звали Мэй. – И без тебя знаю, что говорю, нечего язвить. По-моему, чем больше слов знаешь, тем лучше, надо пополнять свой словарный запас. Во всяком случае, я не говорю на жаргоне, как ты, Луи, вроде уличных мальчишек.

– А вот именно поэтому, – парировала девочка с редким уменьшительным именем Луи.

– Терпеть не могу грубых, невоспитанных девчонок! – хмыкнула Мэй.

– А я не выношу жеманных козявок, – возразила Луи.

– Да хватит вам ругаться, дети, – упрекнула их старшая из сестер, Анна. – Мы говорили о дядюшке Сэмюеле, помните?

Вплоть до этого момента сестра, сидевшая между двумя пикировавшимися родственницами, не произнесла ни слова. Теперь очень тихо, едва ли не смущенно она сказала:

– Да, мне и вправду кажется, что он самый славный старик в мире. Хотелось бы, чтобы мы как-нибудь отблагодарили его.