Летом в этой кухне любят жить городские внуки: днем – прохлада, да и с гулянки можно прийти когда вздумается, не тревожа бабку.

Мне нравится эта кухня, старинное жилье: глинобитные стены, мазаный пол, русская печь, запах сухой мяты, полынных да сибирьковых веников.

Мне нравится хозяйка, старый воробушек в белом платочке, с быстрыми, живыми глазами. Мне нравится ее гнездо – флигелек в две комнаты: кухня да горница, – все аккуратно помазано и побелено, от завалинки до трубы. Просторный огород, петуньи, пахучий табак да высокие алые мальвы возле забора, скамеечка у ворот. Но сидеть на ней время не позволяет. Разве что ради гостя…

– Какие новости? – спрашиваю.

– Откель мне знать, – скромно опускает глаза хозяйка. – Зимой хоть радио гутарит. А ныне – лишь огород, хата да кухня, курята да поросенок, с утра до ночи… Раздираюсь, как бык на склизу…

Но помаленьку кое-что узнаю.

Бобылка Раиса, что прибилась к хутору лет пять назад, оказалась мужней, приезжали за ней на машине, зовут в семью, и мужик обещает не пить, потому что постарел, – вот теперь и думай. Премудрые Рахманы – они же привыкли чужими джуреками своих родителей поминать, – доумились Рахманы: сыпят к своему порогу семечки, приманывают чужих кур, приманят – и шлычку набок, в лапшу. Надюрка Рахманова проводила своего Митрия в больницу, в райцентр, с серьезной болезнью, да его и было видать: сделался вощаной, долго будут лечить, запихнула в больницу и, считай, тем же ходом привезла ему на замену какого-то с усиками, может, на время, а может, насовсем. А ведь Митрий тоже не с возу упал, они в загсе, на жизнь записанные… Котенковы наладились самогонку гнать, для жизни подмога, люди хвалят ихнюю самогонку из сахара, не то что Вахина отрава. А Вахины же – переселенцы из Грозного, к жизни нашей никак не привыкнут: лежат-лежат, потом сядут, сидят-сидят, потом лягут. Осенью люди давали им картошку, капусту, свеклу – несли ото всех дворов, кто мог, весной семена да рассаду навязывали, а у них одно посохло, другое не взошло, третье Вахины козы погрызли, потому что зимой забор в печке пожгли, а новый не поставили… А у Коли Бахчевника…

Помаленьку хуторская жизнь для меня прояснивается. Но нынче пора летняя, долго не рассадишь.

– Надо лезть, мазикать… – спохватывается баба Катя. – А то глина заклекнет.

И вот она уже наверху, возле трубы. Хоть и невысокая кухонька, но как-то боязно глядеть на старую женщину. «Восемьдесят да еще два годочка…»

На прощанье решил пошутить, кричу, посмеиваясь:

– На флигеле труба тоже рук просит!

– На той неделе полезу! – отвечает старая женщина. – Там еще на подловке делов…

Поднимаю глаза на шеломистую флигеля крышу, опасаюсь и предостерегаю:

– Там высоко… Василий приедет. Или Мария…

– Дождешься их, – отвечает баба Катя и подсмеивается: – Чего я, вовсе, что ль, некудовая?

– Кудовая! – машу я рукой на прощанье. – Еще какая кудовая.

«Сколь работы, Петрович…»

Подворье Алеши Батакова обычно встречает и провожает меня собачьим лаем: заливистая шавка – у ворот; у скотьих базов волкодав в добрую телушку ростом глухо гавкнет, глядит, куда правишься. Хозяина не видать.

Подворье, даже по меркам хуторским, огромное: подле забора – малая хатка, а дальше – город: скотьи катухи, сараи, крытые да выгульные базы, скирды сенника, а еще – немереные огород да сад, которые тянутся в упор до займищного леса. Где-то там, в глубине своего просторного государства, Алеша. Заросшее недельной щетиной лицо, вваленные щеки, худое жилистое тело. «Петрович, сколь работы…» – обычное присловье его.

Видимся нечасто. Больше – на ходу.

Вечером, уже в полутьме, на лошади скачет, остановится.

– Бычки другой день домой не идут, – жалуется. – С чеченскими свалахтались, уходят на просо, аж к Змеиному рыну. Это ведь до поры… Надо искать да гнать. – И поскакал в гору. Пригонит бычков поздно, уже в ночи.

Чуть свет, на заре, на берег идем с приятелем, к лодке, навстречу громыхает Алешин тракторенок. Уже от воды. В тележке – мотор, сети да ящики с рыбой, коли есть она. Порою мимо проскочит, лишь рукой покажет: мол, спешу; чаще остановится, не выключая движка, доложит: «Сплыл на леща… Сплыл на чехонь…» И результат. Закончит обычным: «Петрович, на уху возьмешь?» «Спасибо, сами поймаем». – «Ну гляди… Будешь уезжать – упреди. Посерьезней чего добудем…» И покатил дальше.

Вечером возвращаюсь от речки и займища мимо Алешиного подворья. Сумерки. Солнце уже опустилось за Львовичеву гору. Шавка залаяла. На ступенях крылечка что-то шевельнулось. Глянул: Алеша сидит.

– Здорово дневали, – говорю.

– Слава богу, Петрович, заходи. – И на шавку прицыкнул, а сам сидит на ступенях.

Я вошел во двор, он лишь тогда медленно приподнялся, посмеялся над собой:

– До хаты добрался, а взойти не могу… Ныне жену отправлял, в три поднялся, поехал, три раза сплыл. Надо, Петрович… Отвез жену прямиком к базару. Вернулся, сколь работы, Петрович, не присел за день. Одно за другое цепляет. Скотина, птица, огород… Вот прибился к хате, присел – и не встану. А надо еще собак покормить, да и самому… Тебя чем угостить, Петрович?.. Либо чехонью? Хорошая подошла…

Я отнекался и, быстро распрощавшись, ушел. Какие уж тут беседы…

Другое дело – днем. Идешь мимо, увидишь, окликнешь: «Здорово работали!» «Слава богу, Петрович! Заходи, попроведай…»

Побритый, улыбчивый, ясноглазый, Алеша глядит молодо, как и положено в тридцать с немногим лет; тем более что он на лицо худощав и телом костляв и жилист, подвижен, на ногу скор.

– Новости какие? – любопытствует он. – В городе, в Москве? Мы тут потонули в навозе. Ничего не знаем. Газет не видим. Да и когда их читать, Петрович? Сколь работы… Телевизор паутиной оброс, летом про него и забыли… Сколь работы… Пойдем поглядишь мое хозяйство. Хвалиться особо нечем. Надумал вот хату строить…

Про хату давно было сказано. Два ли, три года назад притянул Алеша трактором ребристые молотильные катки с Евлампиевского хутора, с его руин. В древние годы этими катками, вырубленными из дикого камня-песчаника, молотили хлеб на токах, потом катки приспособили ставить фундаментом, под первый венец. Вот и Алеша на них позарился, трактором приволок, потом оправдывался, что они лежат без дела:

– Петрович, сами-то ладно, а скотина должна под крышей стоять. Иначе с нее не спросишь. Это мне отец всегда говорил. А он по скотине был первый. И гуляк держал, и Овечек, и коз. Помногу. За что и выжили… Петрович, птица под белым небом лишь днем, а ночью надо в тепле… Тем более на гнезде, – внушал он. – Петрович, она хоть и свиньей зовется, но в сырости, при сквозняке жить не будет, – убеждал он меня.

Его отец когда-то жил здесь. Батаковых подворье старые люди еще помнят. Оно давно в руинах.

Дело в том, что на хуторе Алеша – новосел, хотя и здешний рожак. Когда-то Батаковы здесь жили, а потом ушли в райцентр. Там и Алеша трудился на судоремонтном заводе. Женился, двоих сыновей народил, построил дом – все как положено.

А потом начались горькие перемены. Все закрылось. Невеликие заводики: авторемонтный, судоремонтный, металлопроволочный, «Сельхозтехника» и прочее. Бродят мужики по райцентру с утра до ночи, друг об друга бьются. Нет работы.

У Алеши сыновья-малолетки, жена, сам – четвертый… Вот и приехал на старые пепелища. Стали жить враскорячку: дом – в райцентре, там – школа, там учатся сыновья, и, конечно, мать при них, хозяин – на хуторе.

Брошенную развалюху-саманку подправил, на землю нынче, слава богу, запрета нет.

– Петрович, тут столь делов… – показывал он свое хозяйство при знакомстве и первых встречах. – Тут работать и работать…

Летом приезжают жена да сыновья. «Трудятся, как мураши… – говорят о них. – На речку не ходят».

«Речка» – это вроде хуторского бульвара ли, клуба для молодых. Городские внуки там кувыркаются на зеленой травке, загорают, в воде бултыхаются, крутят любовь. Алешиных ребят там не видно.