Ночью вышел: ветра нет, и прогалов нет в тучах; вечером по барометру стучал пальцем – ничего доброго: стрелка на «непогоде».

А утром проснулся, вышел во двор и глазам не поверил. В косых утренних солнечных лучах мокрая трава сияет, радужно переливаясь, вся в бисерной влаге. На небе – ни облачка.

Солнце поднялось выше, и разом раскрылись яркие, золотистые одуванчики; абрикосовые деревья – словно белые облака на земле; алыча зацветает, так сладко пахнет; смородины желтый цвет приторно сладок, его любят черные мохнатые шмели; они сыто гудят, пригибая тяжестью своей цветок за цветком. Целый день пчелы звенят и звенят. А вечером прилетели ласточки. Вот он и праздник.

Марьяна

«Вспоминаю очень часто душевные наши встречи, теплые беседы в маленьком и уютном вашем домике. Вы пишете, что я успокаивала вас, могла развеселить, а ведь сама я приходила, прибегала к вам с каждым новым событием, с каждым известием. У меня в Калаче ведь не было более дорогих и близких людей, чем вы» – это строки из письма Марианны Григорьевны Блохиной. Последние несколько лет она жила в Ростове-на-Дону, возле сына, сестры. Там и умерла.

Марьяну Григорьевну знали в каждом калачевском доме. У нее учились два поколения. Хотя была она вовсе не педагогом, а музыкальным руководителем «на полставки», то есть на половинной зарплате. Детский сад и школа. Шумовой оркестр, о котором я говорил, танцевальные группы, несколько хоров, драматический коллектив, вокалисты, чтецы-декламаторы.

– Калачевские дети очень одаренные. Очень! Пластика – удивительная. Голоса…

Мне, теперь уже коренному калачевцу, трудно с этим не согласиться. Это ведь и обо мне тоже. Но вот до Марьяны Григорьевны не было человека, который бы это увидел, почувствовал, сказал вслух.

Детский сад, школа… Надо успеть везде. Марьяна Григорьевна словно белка в суматошливом школьном и детсадовском колесе.

«В одиннадцать у меня – хор младших классов, потом просили на пионерском сборе поиграть, потом – танцевальный. После обеда собираю солистов. Вечером – драматический. Кто не придет? Лена? Почему? Сорвать репетицию?! Что с ней случилось? Сейчас побегу и найду ее!»

Старшеклассники, те, кто знал ее ближе, меж собой называли ее просто Марьяной. Она была по образованию вовсе не педагогом, а, кажется, инженером-электриком. Но хорошо играла на пианино, любила музыку. В детский сад и школу она попала случайно: война, эвакуация, чужой поселок, нужна работа. Вроде нечаянно получилось, а на всю оставшуюся жизнь.

Сейчас, со стороны, издали, видится: какая все же сумасшедшая была у нее работа! Ведь в школе что основное: математика, русский и прочее. А тут Марьяна со своими репетициями. И ей: то – места нет, то – нужных людей куда-то забирают. Или вдруг эти милые люди сами куда-то делись. Ищи, Марьяна! У солистки несчастная любовь, и ей не до песен. Уговаривай, Марьяна… А у Марьяны дома свои дети. И зарплата – копеечная. Не раз она грозила все бросить и уйти. Но к счастью, уйти не могла.

Поздний вечер. Пустая школа. Репетиция закончена. Устали. «Хотите, я вам что-нибудь сыграю?» – «Сыграйте, Марьяна Григорьевна…»

Открытое пианино. Музыка. Пристроимся рядом, слушаем. Уборщица, опершись на швабру, стоит, тоже слушает.

Потом, через долгое время, в годы взрослые, эта уборщица, встречая, спрашивала меня: «Как там Марьяна Григорьевна? Не слыхал? – Головой качала. – Какой человек…»

В последние свои калачевские годы Марьяна Григорьевна жила в школьной пристройке, в крохотной комнатке, нормальной квартиры так и не получив.

Она была из Одессы, из семьи Соколовских. Видимо, от немцев бежали. И оказались после войны в Калаче. Фима Наумовна – глава семьи, старая, седая. Две дочери: Марианна и Любовь Григорьевны, последняя сразу умерла. Я ее не помню. У нее остался сын Феликс. У Марьяны – сын Сергей. Так они и жили, вчетвером: Марьяна работала, ребята учились, Фима Наумовна вела дом.

Один случай. Мне рассказывали о нем не раз, тетя Нюра и мама. Это было в сорок седьмом или в сорок восьмом году, после войны.

Время тяжелое: голод, разруха. А у Фимы Наумовны и Марьяны, в их семье, были деньги. Помнится – пять тысяч рублей. (Сумма для того времени великая. Месячные зарплаты – тридцать рублей, пятьдесят рублей, семьдесят.) Говорили, что это выигрыш по «государственному займу». Выигрыш значит выигрыш. Фима Наумовна и Марьяна берегли эти деньги, не тратя их, для круглого сироты Феликса. Когда он вырастет, эти деньги ему помогут начать свою жизнь. А пока деньги берегут, не знаю уж – на сберкнижке ли, дома.

Но про «пять тысяч» многим известно. А времена были тяжкие: хлеба не ели досыта. И потому, когда припирало, люди шли к Фиме Наумовне и просили денег взаймы, на какой-то короткий срок, чтобы «перебиться». Брали многие, и все отдавали. Не вернул деньги лишь один человек. Помню его фамилию, но называть не буду. Он занял деньги, чтобы купить тёлку. А потом сказал: «Деньги не верну». И все. Кому идти жаловаться? И как? Никакого документа, даже расписки. А в те самые дни кому-то из знакомых срочно потребовались деньги. Кажется, Шкленникам. Тоже – беженцы, поляки ли, латыши. Детей имена помню: Эдуард, Витаус и Юля. Шкленники надеялись. А тут – такая вот история, которая всем стала известна. Но Шкленник все-таки пришел к Фиме Наумовне, потому что деваться некуда. Он пришел и сказал: «Я знаю, что вам деньги не вернули. Но мне взять больше негде. А нужда велит. Я написал расписку, и свидетели распишутся…» Фима Наумовна остановила его. «Не надо никаких расписок, – сказала она. – Если один плохой человек обманул нас, разве можно всем людям не верить». Вот и все.

Марьяну Григорьевну в тогдашнем Калаче все знали и долго помнили. Фиму Наумовну – тоже. «Какие люди хорошие… – говорили мои домашние. – Это не Розенцвейги…»

Розенцвейги – тоже одесские беженцы, из Или. Они туда эвакуировались с вагоном сапожного товара. Организовали артель, в которой работали ссыльные поляки. Всю войну Розенцвейги жили припеваючи. А потом вернулись в Одессу, как говорили, с вагоном денег. Но это – уже другое, почти нынешнее.

Марьяна Григорьевна – из времени иного, недаром она любила наш старый дом и его обитателей. Строки из писем: «Вспоминаю Калач и ваш милый домик… Вы с Анной Алексеевной всегда такие добрые, отзывчивые, ко всем людям ласковы… С вами мне было легко и свободно…» «…здесь, даже с самыми близкими… мне как-то не по себе. По их мнению, я не умею жить, не умею устраиваться, добиваться… не раз уже говорили, что я идеалистка, наивная женщина, безосновательно верю во все хорошее в жизни, в людях. Кто знает, может быть, это и так… Но мне всегда люди казались хорошими в большинстве случаев.

Нет, мне кажется, я была права. И вы, мои хорошие друзья, сохраняйте свою доброту к людям. Не теряйте веру…»

Наш старый дом, его семейные альбомы, пожелтевшие фотографии. Детский сад, школа. Веселая детвора: танцуют, поют… Где-то там, рядом, наша Марьяна. А это – уже постарше: драматический кружок. Веня Болдырев, Валера Скрылев, Валя Жукова, Маша, Рая, Галя и я… В «Майской ночи» мы были «ведущими актерами». А это еще старше, и люди другие, но тоже драмкружок: Егор, Митя, Юра Могутин, Валя Попова и я, уже подрос, это десятый, наверное, класс. Светлые, милые лица. И Марьяна с нами. А вот уже младший мой брат, Николай, – он десятью годами моложе – тоже с Марьяной Григорьевной. Целая гурьба ребятишек. Поют скворчата.

Гляжу на фотографии. Музыкантами, артистами, художниками никто из нашей братии не стал. Даже в мыслях этого не было. Учились, работали, жили, живем. А как же «Учитель, воспитай ученика»?.. Что нам дала Марьяна? Минуты радости в детстве и в юности. И еще: «Калачевские дети очень одаренные».

Спасибо, Марианна Григорьевна.

Боль старого дома

«Чужого горя не бывает» – это все сказки. Правдивей иное: «Сытый голодного не поймет».

«…такое у нас горя и потеря убили зладеи маего гароя Володю… я жила только для детей… чтобы были харошие спицалисты чтобы все их лубили и уважали… и для чего мне осталас жить серце больное а умерет не могу я два дня не работаю все хажу как аглушоная…» Это из письма тети Шуры Саломатиной. Война, год 1943-й. Страшное письмо. А чуть раньше убили старшего сына, Павлика. Одному – двадцать лет, другому – восемнадцать. А тетя Шура потом жила еще почти полвека. И полвека плакала. Кто поймет ее? Чем утешит? Одно, нехитрое оправдание: была война.