Стальной и сталинский в духе техники пятилеток и ГУЛАГ'а:
Уже Есенину было грустно от «умерщвления личности как живого», ведь наступал совершенно не тот социализм, о котором он думал{190}. Не реализовался храм вечности, той вечности, что не имеет ничего общего со «строительством» мира денег. Против мира американских бизнесменов, против небоскребов протестовал Есенин{191}:
Отчаяние и бессилие перед лицом технократической цивилизации, победоносной и бездушной, заставили Есенина покончить с собой, оставив прощальное стихотворение, написанное кровью.
Сталинский номенклатурщик из романа Федора Гладкова «Новая земля» с завидной прямотой сформулировал иную жизненную философию: с человеком надо обращаться как со скотиной: только здоровый человек может хорошо работать{193}.
Напротив, крестьянские поэты — Есенин, Клюев, Клычков — как, впрочем, Блок и Белый «ожидали от революции… духовного преображения человека и мира». Для них «Царство Божие на земле и на небеси как будто не различаются… равенство и свобода являются лишь одной гранью всеобщего преображения». Для Клюева революция — «общее братство тварного мира, слияние Юга и Севера… вплоть до общего воскресения и апокатастасиса»{194}.
Глава 5
Образы скрывающегося «подлинного» царя и «невидимого града Китежа» как один из исходных элементов русской революции
Уму республика, а сердцу Китеж-град!
Традиция русского народного христианства (еще Л. П. Красин отмечал, что эмпирическая реальность всегда изображалась в русском православии как пронизанная Абсолютом) пронесла сквозь века представление, согласно которому Христос по сей день скрывается где-то на земле{195}. В наше время, как и столетия назад, странствует по свету неузнанный Бог; его удел — унижения и нищета; являясь порой людям, он вызывает у них жалость. У Есенина, самого популярного, самого читаемого в России поэта, «сам Христос изображается страдающим за народ, принимающим… боли и страдания людские»:
«Шел господь пытать людей в любови, / Выходил он нищим на кулижку… / Подошел Господь, скрывая скорбь и муку: / Видно, мол, сердца их не разбудишь…»; «И может быть, пройду я мимо / И не замечу в тайный час, / Что в елях — крылья херувима, / А под пеньком голодный Спас»{196} — писал Есенин в 1914 г.
Этот образ, сохранившийся в крестьянском фольклоре{197} (так сильно повлиявшем на революционную поэзию Есенина), восходит к средневековым апокрифам, некогда широко распространенным на Руси. И соединяется с другим — также дошедшим до рубежа двадцатого века: с образом скрытого, «истинного» царя. Согласно апокрифу «Слово Мефодия Татарского… последних времен» мессианский царь Михаил очнется ото сна и поборет силы зла. (По поверьям православных греков, последний византийский император Константин XI дремлет в пещере, чтобы в далеком будущем воскреснуть и одолеть турок. «Апокалипсис Даниила» (Житие Андрея Юродивого) вещал, что в Константинополе будет царствовать «царь от нищеты», ревнитель Правды, «брань устранит и нищая богаты створит… По земли… брани не будет; и отсекут меча свои… на косы и на серпы…. и не будет… обыдимаго… и боярам…. творящим беззаконие сотворит показнь». Этот избавитель народа представлялся возвратившимся, ожившим, проснувшимся от мертвого сна, обитавшим «за морем, на островах — нищим и убогим»{198}.
Конечно, представление о скрытом (скрывающемся) властителе, с которым принято связывать мессианские ожидания, ни в коей мере не является специфически русским. Оно хорошо знакомо и западноевропейскому средневековью{199}. Однако в Европе, в отличие от России, пророчества о «царе последних времен» не играли столь значительной роли в социальных волнениях[17], а их лидеры не пытались выдавать себя за такого. В России же, которую Короленко не случайно назвал страной самозванцев, это представление способствовало появлению несравненно большего, чем на Западе, числа людей, выдававших себя за самодержцев; эти претенденты на престол выходили на историческую сцену в самые драматические моменты крестьянских восстаний.
«Ни один другой народ не даваёл так часто обмануть себя одной и той же басней о внезапном появлении монарха, которого все считали умершим. Приключения, подобные приключениям Григория Отрепьева (Лжедмитрия) или Пугачева, выдававшего себя за Петра Третьего, были бы невозможны ни в одной европейской стране. Эти два „авантюриста“ приобрели особую известность, однако данные тайных архивов свидетельствуют о том, что в семнадцатом и восемнадцатом веках в России были сотни людей, принимавших на себя роли Лжедимитрия, Петра Второго и Петра Третьего, Павла Первого и Константина Павловича{200}.»
Народный царь-избавитель должен был превратить всю Русь в подобие праведной земли. Народное сознание ищет царевичей гонимых или устраненных. Если царевич свергнут боярами — значит, он пострадал за народ. Советский исследователь К. В. Чистов подчеркивал, что такого рода ожидания были созданы «коллективным сознанием крестьянских и казачьих масс». Еще в 1902 году уральские казаки говорили В. Г. Короленко, что их предводителем во время восстания 1773 года «действительно» был Петр Третий. («Он не мог далее терпеть страдания народа..».) И это от его имени Пугачев провозгласил: «Я для вас всех… всю землю своими ногами исходил и для дарования вам милосердия от создателя я создан». И народ «не мог дождаться… законов единственно справедливых… в духе народных чаяний»{201}.
Можно вспомнить и о других, менее известных фактах. О том, например, что помимо Пугачева существовало еще четырнадцать (если не больше) претендентов на царский престол, каждый из которых заявлял, что именно он и есть чудом спасшийся Петр Третий. Но еще более достойно внимания то обстоятельство, что вера в существование неизвестно где скрывающегося — «истинного»! — царя сохранялась в народном сознании еще накануне революции. Легенда о чудесном спасении якобы усопшего — а особенно убиенного! — самодержца не раз оборачивалась призывом к свержению власть предержащих. К сожалению, из-за существовавших цензурных ограничений нам долго оказывались доступны лишь фрагменты материалов, иллюстрирующих эти народные верования.