Еще Достоевский справедливо усматривал в радикальном западничестве порождение петербургской бюрократии. Ее представитель утверждает (на страницах «Дневника писателя»), что из радикально-западнических требований немедленных перемен не родится ничего, кроме себе подобного{848}. Большевики сохранили «кумира на бронзовом коне» — конную статую Петра Первого, того самого, что «с тяжелым грохотом скакал» за безумным Евгением из «петербургской повести» А. С. Пушкина… «Насилием и террором… можно разрушать… — не больше. Петрограндизмом социальный переворот дальше каторжного равенства… и коммунистической барщины… не пойдет»{849}, предупреждал революцию величайший русский революционер — Герцен.

Предупреждение Герцена сбылось. Меньшевичка Вера Засулич также видела в большевиках «новых самодержцев». Их приход к власти она считала контрреволюционным переворотом{850}.

Глава 14

Большевизм как наследие русского антизападного мессианизма

О, грустно, грустно мне! Ложится тьма густая
На дальнем Западе, стране святых чудес:
Светила прежние бледнеют, догорая,
И звезды лучшие срываются с небес.
А как прекрасен был тот Запад величавый!
Как долго целый мир, колена преклонив
И чудно озарен его высокой славой,
Пред ним безмолвствовал, смирен и молчалив,
Там солнце мудрости встречали наши очи,
Кометы бурных сеч бродили в высоте,
И тихо, как луна, царица летней ночи,
Сияла там любовь в невинной красоте.
Там в ярких радугах сливались вдохновенья,
И веры огнь живой потоки света лил!..
О! никогда земля от первых дней творенья
Не зрела над собой столь пламенных светил!
Но горе! век прошел, и мертвенным покровом
Задернут Запад весь. Там будет мрак глубок…
Услышь же глас судьбы, воспрянь в сияньи новом,
Проснися, дремлющий Восток!
Хомяков (1835).

Октябрьская революция предстает перед нами, таким образом, во всей своей двойственности: как завершение внешней европеизации России и вместе с тем — ее стремления отгородиться от Европы. Относительно своих отношений с Западом Россия как бы возвращалась к московскому периоду своей истории{851}. В те давние времена эти отношения были обусловлены прежде всего сознанием полной противоположности Москвы и Запада{852}. Как сообщал Флетчер в 1591 году, всем подданным московского государя было под страхом смерти запрещено покидать страну. В середине семнадцатого века в Москве царил страх перед возможным проникновением «латинской» ереси; всякие контакты с заграницей либо были полностью парализованы, либо находились под строжайшим контролем. Те немногие европейцы, что обитали в Московском государстве, не имели права свободного передвижения и жили в строгой изоляции от местного населения{853}. Русские, стремившиеся к общению с ними, были вынуждены хранить эти контакты в тайне{854}. Уже во времена Бориса Годунова русские, посылаемые учиться за границу, нередко отказывались возвращаться на родину. Отказы английского правительства выдавать этих «невозвращенцев» приводили московских чиновников в ярость{855}.

Представление о Московском царстве как о единственном подлинно православном государстве на Земле, окруженном отступниками и предателями, запятнавшими свою религиозную чистоту[88], находилось в полном согласии с учением о Москве как Третьем Риме — последней единственной надежде православия, вечном царстве, что пребудет до скончания света; о царстве, чье призвание состоит в том, чтобы пронести сквозь века и сохранить для человечества единственно истинное учение до второго пришествия Христа.

Первоначально концепция Третьего Рима была выражена с церковной стороны[89] (в 1512 г.?). Позднее, при Иване Грозном оно начинает занимать практически центральное место и в государственной идеологии{856}. Согласно этой доктрине, после разделения церквей в 1054 году («отпадение» западной «латинской» церкви), а тем более после Флорентийской унии 1439 года, зафиксировавшей окончательный отказ византийской церкви от православия. Московское царство стало единственным православным царством на свете, своеобразным «Новым Израилем», которому всякое соприкосновение с «неправославным» внешним миром угрожало потерей чистоты[90] {857}.

И уже в московский период явственно ощущались универсалистско-мессианские притязания этой государственной идеологии, восходившие к некоторым народным верованиям и тесно связанные с мыслью о превосходстве Москвы над остальным миром также и в социальном отношении{858}. Идеология Ивана Грозного, абсолютистская и антиаристократическая, нашла свое выражение, в частности, в произведениях Ивана Пересветова{859}.

По мнению Пересветова, Византия потому оказалась в руках турок, что ее народ был угнетен. (Ср. «Яко же царь Константин велможам своим волю дал и сердце им веселил, они же о том радовалися и начисто збирали богатство свое, а земля и царство от них плакало, и в бедах купалися, и за то господь Бог прогневался на царя Константина и на велможи его и на все царство греческое, что они правдой гнушалися, и не знали того, что Бог любит силнее всего правду…»[91] {860}.

Примечательно, что именно социальное превосходство Москвы над несправедливым, разбойничьим, обуреваемым жаждой земного благополучия Западом стало центральной темой в творчестве Юрия Крижанича (1617–1683). Вот что он писал: В то время как в Европе богатые Сардонапалы купаются в роскоши, безземельные работники живут там в глубокой нищете…. Целый год пьют они ничего, кроме воды и едят один лишь хлеб, тогда как в России все люди, богаты они или бедны, едят хлеб, рыбу и мясо, а пьют по крайней мере квас, даже если у них нет пива… Они живут в хорошо обогретых избах, тогда как на Западе бедняки зимой страдают от холода, ибо дрова продаются здесь на вес…{861}.

Крижанича принято считать предшественником славянофилов, в особенности в том, что касается их антизападных настроений; его прямое влияние на них возможно{862}.

Однако старомосковское представление об уникальной общечеловеческой миссии, которую предстоит выполнить России, в течение более чем ста лет оставалось под спудом — ибо на поверхности общественной жизни господствовали представления прямо ему противоположные и составляющие сущность петровского наследия. Все это время традиционное мировоззрение продолжало жить лишь в народной, крестьянской среде. И только в девятнадцатом веке славянофилы модернизировали старый русский мессианизм{863}. Пример движения в этом направлении представляет собой творчество Владимира Одоевского. В его философском романе «Русские ночи» впервые в русской литературе петербургского периода был поставлен вопрос об умирании Запада{864}. Духовная жизнь западного мира якобы распалась на отдельные сферы, и подобно тому, как христианство некогда вдохнуло жизнь в распадавшуюся античность, спасти Европу мог лишь народ, несущий «свежие силы». Таким народом, разумеется, являлись русские, и Одоевский полагал, что развязка европейской драмы может быть сокрыта «в глубине русского духа»{865}. «В годину страха и смерти, один [только — М. С.] русский меч рассек узел, связывавший трепетную Европу… Европа назвала Русского избавителем [от Наполеона — М. С.] в этом… таится …еще высшее звание, которого могущество должно проникнуть во все сферы общественной жизни: не одно тело должны спасти мы — но и душу Европы!»{866}