«Любовь к природе как-то незаметно переходила в любовь к людям; являлось страстное желание жертвовать всеми силами и своей жизнью. Здесь, в виду синего неба, ясных вод, реки и леса… я дал себе тайную клятву жить и умереть для народа», — вспоминал А. Д. Михайлов{550}. «Движение это едва ли можно назвать политическим. Оно было скорее каким-то крестовым походом, отличаясь всепоглощающим характером религиозных движений…». «Социализм был… верой, народ божеством». «Пропагандисты ничего не хотели для себя. Они были чистейшим олицетворением самоотверженности…»{551}.

И все это несмотря на то, что, по мнению Михайловского, самого влиятельного теоретика народничества, а по своим философским взглядам — полупозитивиста (как до него у нигилиста Н. Г. Чернышевского, сравнившего альтруистическое самопожертвование с «сапогами всмятку»), феномен самопожертвования объясняется рационально и социологически: его предпосылкой является эгоизм; только человеческое «я» оказывается в данном случае «безразмерным». Еще Герцен писал, что в узком и тесном мире своего «я» индивид погибает от удушья, тогда как его освобождение предполагает расширение до пределов надличного{552} и растворение в мировом целом; речь идет при этом не о принесении человеческого «я» в жертву, но, напротив, о самом полном осуществлении и развертывании отдельной личности{553}. Это осуществление означает не правовые претензии, обращенные к другим, а освобождение всех, причем не освобождение одного лишь человека экономического, но освобождение ВСЕГО ЧЕЛОВЕКА. Именно это имел в виду Михайловский: «Пусть душа моя не может непосредственно жить чужою жизнью и никогда не выбьется из пределов моего я, но пределы-то эти могут быть и узки, и широки…»[45] {554}.

Вывод Михайловского состоял в том что «мыслящий субъект только в таком случае может дойти до истины, когда вполне сольется с мыслимым объектом… войдет в его интересы, переживет его жизнь, перемыслит его мысль, перечувствует его чувство, перестрадает его страдания, переплачет его слезами…»{555}.

Сходное мироощущение было характерно и для другого представителя народничества — В. Г. Короленко: «Познать что-то значит… проникнуть в душу того, что хочешь познать, т. е. любить его, сострадать ему…»[46] {556}.

Таким же чувством проникнуты представления Михайловского, выражавшего их приблизительно такими словами: О, если бы я мог утонуть, раствориться, безвозвратно расплыться в серой, грубой массе народа, утонуть бесповоротно… Даже любя своих ближних, я люблю самого себя. Ибо сам я ищу личного удовлетворения там, где представляется возможность принести жертву, потому что мне приятнее принести эту жертву, чем видеть чье-то страдание. Этот альтруизм есть не что иное, как расширенный эгоизм. Вместо немотивированного или фантастически мотивированного императива «люби своего ближнего» личная жизнь расширяется через сочувствие жизням других{557}. Это видение Михайловского было своего рода «выхождение из себя, преодоление своей самости, [то, что] делает человека подлинным человеком, полной, исполненной личностью… соборной личностью» — хотя эти, последние слова были сформулированы в богословском контексте (у Бориса Филиппова){558} и хотя приносить в жертву отдельную личность, согласно народническому учению, нельзя было никогда. Она считалась священной и неприкосновенной{559}. Ибо, как настаивал Лавров, вне отдельной личности общество не содержит ничего реального{560}.

С точки зрения Михайловского, такие категории, как «интересы общества» или «общее благо» выглядели подозрительно, а всякое стремление пожертвовать отдельной личностью во имя этих понятий было ему ненавистно. Торжеством индивидуализма как принципа должно было, однако, стать, по его мнению, добровольное отречение — аристократическое действие (следует уточнить, что «аристократизм» тут понимается в этимологическом значении этого слова). Согласно его концепции, «сильная и свободная личность» перед лицом окружающих ее страданий должна отказаться от экономических и иных преимуществ и даже от собственной жизни, человек обязан принести себя в жертву[47], чтобы устоять перед самим собой{561}. Ибо в ходе «борьбы за существование» посредственность приспосабливается и выживает, а личность героическая, морально эту посредственность превосходящая, погибает, не в силах приспособиться к окружающему миру{562}.

Действительно ли народник Михайловский, желавший быть позитивистом, отличался от консервативного народника Достоевского так сильно, как ему самому казалось? Ведь писал же Достоевский: «Все ответственны за всех, не только через коллективную вину мира, но каждый за каждого»; и ведь вложил же он в уста своего героя слова: «Много вас, вас сотни, и все виновны… За всех я встану, ведь должен кто-то за всех встать». Известно, что по замыслу Достоевского, Алеша Карамазов должен был в конце концов стать активным революционером. Не случайно поставленная Достоевским проблема соборности не только как общего спасения, но и как общего проклятия, достигает особой трагической остроты, когда речь заходит о революционном покушении.

(Уже про народничество 1870-х гг. вспоминал участник его: «Восторжественно преданные своей великой идее, они хотели принести в жертву не только свою жизнь…. но и самую душу свою». Это комментировалось (в 1881 г.), что «положить душу свою за благо ближнего становилось почти массовым свойством». «Свят всякий, кто кладет душу свою за благо ближних своих», комментировал Венгеров поколение 1870-х гг.{563})

Самое страшное — убить человека; именно поэтому я должна взять это на себя, — говорила Мария Беневская из эсеровской боевой организации{564}. Виктор Чернов, крупнейший теоретик партии, описал в своих мемуарах то моральное обоснование покушения, которое было характерно для его окружения: «Нет подвига больше того, как душу свою положить за други своя… Именно „душу“. Это не то же самое, что пожертвовать головою. Нет, должна быть еще большая, высочайшая ступень отречения». Надо вручить народу как искупительную жертву свою собственную душевную чистоту, — писал он. Беречь собственную душевную чистоту — любой ценой — от соприкосновения с неотделимым от жизни «грехом» «есть утонченный эгоизм, последнее прибежище себялюбия… При нем нравственность — искусственное электрическое солнце, которое „светит, да не греет“. Summum jus — summa inturia. Абсолютная нравственность противонравственна»[48].

Сходным образом рассуждал и Сазонов, застреливший министра внутренних дел Плеве{565}. А знаменитый «террорист» Борис Савинков (этот революционер, которого так и не сломила царская полиция и который покончил с собой в большевистском застенке) оставил теоретический анализ этой проблемы: вопрос о нравственности стремления к собственному спасению, если не будут спасены все остальные. Вот что говорит Ваня, герой принадлежащего Савинкову романа «Конь Бледный» (реальным историческим прототипом савинковского персонажа был, повидимому, Сазонов или Каляев){566}: «Слушай, если ты любишь, если действительно любишь, много понастоящему любишь, то и убить тогда можно… Нет, не всегда. Убить тяжкий грех. Но вспомни: „нет больше той любви, как если за други своя положить душу свою“. Не [только — М. С.] жизнь, а [и — М. С.] душу…[49] Ты должен быть готов на все ради любви… Мы должны отдать наши души за наших братьев… У меня не было сил, чтобы жить во имя любви, и я понял, что должен умереть во имя любви»{567}. Ведь Евангелие от Матфея гласит: кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее; а кто потеряет душу свою ради Меня, тот обретет ее.