Одоевский резко критиковал западный принцип свободного предпринимательства и полагал, что России предстоит спасти и преобразить самые основы западной культуры. С Запада слышатся только крики отчаяния, там есть надежда без доверия, отрицание без утверждения, — писал Одоевский. Запад, по его мнению, уже создал все, что могли создать стихии его культуры, и теперь для полного всечеловеческого развития ему нужен новый Петр Великий, который привил бы Западу свежие силы славянского мира{867}. Для спасения Запада в первую очередь необходима всеобъемлющая многосторонность русского духа и стихия воссоединения, присутствующая в нем, утверждал Одоевский.

Среди главных теоретиков славянофильства представление об уникальной миссии России первым обосновал И. В. Киреевский, исходя, в первую очередь, из религиозно-философского принципа: тезиса об интегральном единстве всех сфер, которое православная Русь сохранила в своем развитии, в противоположность духовной раздробленности Запада. Отход католической церкви от православия помешал осуществлению божественной Правды на земле, ведь из-за этого отхода Православие вынуждено было довольствоваться только сохранением Божьей Правды в ее чистоте. Быть может, внешнее бессилие восточной церкви должно продолжаться до тех пор, пока собственное, внутреннее развитие западного мира не положит конец разделению церквей и Западная Европа не вернется к православию?

Значительно более близкое к политике (и более агрессивное) выражение русский мессианизм нашел в творчестве А. С. Хомякова, которого можно назвать, пожалуй, самым творческим и неординарным богословом среди славянофилов. Свое отношение к западному христианству он в самых резких выражениях сформулировал в ответе на пасторское послание архиепископа Парижского (это послание появилось во время Крымской войны, которая трактовалась в нем как «крестовый поход» против «фотиевой ереси»{868}). В ответе говорилось, что Запад выказал России куда меньше расположения, чем «диким племенам», обитающим за пределами Европы. Свое понимание миссии обновления Европы, которая, несмотря на все, оставалась для него «страной святых чудес», Хомяков выразил в стихотворных строках, ставших эпиграфом к настоящей главе.

С политической точки зрения еще большее влияние имело то представление об исключительности России и ее роли, которое сформулировал Константин Аксаков (1817–1860), чьи воззрения оказали большее влияние на государственную идеологию петербургской монархии в последние десятилетия ее существования, нежели воззрения вышеназванных представителей славянофильства. (Не следует, однако, забывать и о том, что взгляды Аксакова, по всей вероятности, послужили и одним из важнейших теоретических источников русского анархизма.) Ибо отрицание «европеизма» как раз и соединяется в произведениях Аксакова с отрицанием внешнего «правового принципа», да и правового государства вообще. По мнению Аксакова, закон необходим лишь там, где не хватает голоса совести. Противоположность России и Запада — это противоположность оценок роли государства. В России к государству относятся как к неизбежному злу, в Европе оно — самоцель и идеал. Государство, каким бы оно ни было свободным, либеральным и демократическим, остается — именно в качестве государства! — воплощением принципа несвободы. И чем оно совершеннее, тем более стеснена внутренняя нравственная жизнь человека{869}. Не та или иная государственная платформа плоха; государство само по себе есть ложь. Европа сформировала принцип государственности и достигла высокой степени либерализма — той стадии, на которой каждый становится своим собственным полицейским. Славянские же народы и, в особенности, русский, — не государственные народы. Русь сама пригласила своих властителей с Запада (согласно «легенде» о призвании варягов); на Руси не появилось рыцарства, и русское государство не представляло собой результат завоевания. В русском государстве не возникло ни аристократии, ни классового деления Запада. Состарившийся Запад «отвратителен». Его старческим мечтам никогда не стать явью, ибо в его жилах не кипит юношеская кровь. Русская же история, напротив, — единственная в своем роде история христианского народа, христианского, по словам Аксакова, в своей жизни, по крайней мере, в своих устремлениях{870}.

Сходным образом рассуждал и Гоголь: «…Есть много в коренной природе нашей, нами позабытой, близкого закону Христа, — доказательство тому то, что без меча пришел к нам Христос, и приготовленная земля сердец наших призывала сама собой Его слово, что есть уже начало братства Христова в самой нашей славянской природе…

Погодите, скоро поднимутся снизу такие крики, именно в тех с виду благоустроенных государствах, которых наружным блеском мы так восхищаемся, стремясь от них все перенимать и приспособлять к себе, что закружится голова у самых тех знаменитых государственных людей, которыми вы так любовались в палатах и камерах …Еще пройдет десяток лет, и вы увидите, что Европа приедет к нам не за покупкой пеньки и сала, но за покупкой мудрости, которой не продают больше на европейских рынках»{871}.

А вот что писал в начале Крымской войны Тютчев (его воззрения были менее близки славянофилам, чем Николаю Первому, в 1848 году восклицавшему: «Народы Европы, берегитесь, с нами Бог!»): «То, что сейчас начинается, не является ни обычной войной, ни политикой; это мучительные роды нового мира. Это решающая битва Запада с Россией… Победа России будет означать мир и всеобщее возрождение. Тьма, охватившая человечество, рассеется навсегда. Все боли и все страдания будут преданы забвению. Новая благая весть и свет лучшего будущего откроются человечеству»{872}. (Тютчеву приписывалось ожидание того, что за предполагаемой победой России в Крымской войне и возникновением в результате этой победы новой «Восточной империи» последует установление царства Божия на земле…{873})

Подобным образом в церковном духе выражалось отношение к Европе в апогее николаевского самодержавия. А еще в начале «холодной войны» в таком отношении усматривали «исключительную силу веры в собственное национально-религиозное предназначение и воинствующую враждебность ее носителей по отношению к Западу, его духу и его пониманию христианства»:

«Мы видим, что сегодня [в начале „холодной войны“ — М. С.], когда почти сто лет прошло после тех драматических событий [крымской войны — М. С.], современная история — и в Западной Европе, и в Северо-американских Соединенных Штатах, и на Востоке — осмысливается в таких понятиях и преподносится с помощью таких языковых средств, которые кажутся взятыми из арсенала славянофильства, из арсенала Тютчева — или же из арсенала их западных оппонентов… Тогдашнее великое духовное и политическое напряжение не прошло бесследно, как мыльный пузырь или продукт чьих-то интеллектуальных упражнений, и об этом свидетельствует хотя бы тот факт, что с того момента, когда конфликт, а точнее — война, между Россией и Европой, или между восточным и западным „мирами“, стала постоянным элементом политического мышления, характерного для некоторых идеологических течений на Востоке, это напряжение уже не исчезает из политической публицистики и… оказывается на повестке дня при каждом новом обострении отношений между Россией и западными державами…»{874}.

Однако тот мессианский пафос русских мыслителей был направлен именно против рационализма, Просвещения и революции. Так, например, Тютчев, чьи взгляды вызвали одобрение самого Николая Первого, видел сущность российско-западного антагонизма в противоположности русского христианства, с одной стороны, и европейской безбожной революционности, с другой: «существование одной из них равносильно смерти другой! От исхода борьбы… между ними, величайшей… какой когда-либо мир был свидетелем, зависит будущность человечества»{875}. В то же время Тютчев и на Западе видел два мира: «красный Запад» и Запад, предназначенный быть плененным красным Западом. Россия боролась против «красного Запада»; однако в настоящий момент, когда российское государство оказалось на краю пропасти, именно он должен стать спасителем России от «другого» Запада{876}.