Если московиты времен Ивана Грозного гордились тем, что их христианство восходило к брату самого апостола Павла{923}, то три столетия спустя Константин Аксаков уже в дохристианских верованиях славян обнаруживал благодатную почву для христианства и «приуготовление» к его принятию{924}. Киреевский видел в истории Московского государства воплощение универсального христианского принципа, иными словами, эмпирическое выражение Абсолюта{925}. Тем не менее, рамки, в которых русский мессианский универсализм оказался зажат из-за господства гегелевской исторической схемы, были чересчур узки. Потому-то Хомяков и подверг последнюю резкой критике; он ожидал, что история «святой Руси» станет осуществлением тех общечеловеческих принципов, воплощением которых когда-то явилось ее возникновение{926}. Россия призвана стоять во главе всеобщего, универсального Просветления: это предопределено «универсальностью и полнотой» ее «принципа».

Самым выдающимся среди противников славянофильства был, вероятно, П. Я. Чаадаев. Он разделял, однако, теократический пафос, ставший впоследствии неотъемлемой чертой славянофильства: по убеждению Чаадаева, исторический процесс представлял собой приближение Царства Божия. Самое близкое историческое воплощение Царства Божия Чаадаев обнаруживал в католическом, западноевропейском средневековье и, следовательно, отвергал всю русскую историческую и религиозную традицию. Это сделало его основоположником русского западничества. Отвергая современную ему русскую действительность, Чаадаев стал родоначальником русского революционного радикализма. Однако, отрицая русские традиции и русское прошлое, Чаадаев не уставал обнаруживать предзнаменования мессианского будущего, ожидавшего Россию. По его мнению, русские принадлежали к тем нациям, которые как бы не входят в состав человечества, но живут лишь для того, чтобы принести миру и далекому потомству великую весть. Весть эта не будет напрасной. Но кто знает день и меру несчастья, которое ожидает нас, прежде чем осуществится наша судьба? — спрашивал Чаадаев{927}. «Мы призваны решить большую часть проблем социального порядка… возникших в старых обществах… мы предназначены быть… совестным судом по многим тяжбам… перед великими трибуналами человеческого духа»{928}.

Чаадаев писал Тургеневу, что в будущем России предстоит решить все вопросы, над решением которых бьется Запад. В 1835 году — также в письме Тургеневу — он предрекал России роль учительницы Запада. Россия, утверждал Чаадаев, станет проводить не политику наций, но политику человечества, более того — она раскроет тайну человечества. Россия будет развиваться иначе, нежели европейские страны; у нее — своя, особая всемирно-историческая миссия, и она должна не учиться у других народов, но, напротив, сама учить их.

Параллельно идеологическому развитию Чаадаева — от отрицания России к утверждению русского мессианизма — развивалась мысль Герцена. Герцен ошибочно считал Чаадаева революционером, духовно близким ему самому. Тот синтез радикального революционного западничества и русского славянофильского мессианизма, который представляло собой мировоззрение Герцена в пятидесятых и шестидесятых годах, был положен в основу левого народничества. Косвенно он оказал, однако, решающее влияние на все направления революционной мысли в России.

В молодости мировоззрение Герцена было откровенно религиозным и мистическим. Тот факт, что свою религиозность, если понимать под ней психологическую потребность в вере, он сохранил и в зрелые годы (псевдопозитивистская форма его построений едва ли может ввести в заблуждение), и что глубинный источник его революционного чувства внешне выражался в пафосе отрицания, отмечался не раз{929}. Примечательно, что, говоря о революции, он не раз сравнивал ее с ранним христианством на фоне умирающего античного мира. Он утверждал, что Россия, не затронутая влиянием католицизма, равно как и протестантизма (купеческой религии, которая стала прочным фундаментом буржуазного мира[95] и миропонимания), приняла православие, стоящее ближе к первоначальному христианству{930}.

В 1854 году Герцен писал: «…если социализм не в состоянии будет доконать вырождающийся общественный строй [Европы — М. С.], его доконает Россия… Вопрос социальный, вопрос русский… сводится к одному»{931}.

Для Герцена русский мессианизм представлял собой функцию мессианизма, который был характерен для русского крестьянства («идола в тулупе», который, по словам Тургенева, пережил всех других идолов), — мессианизма, основанного на харизме страдания и смирения. Здесь Герцен близок своему старому другу Бакунину. Присущая последнему страстная вера в революционную миссию славянства была, как полагали многие, революционно видоизмененным славянофильством{932}. В то же время советские исследователи рассматривали Бакунина как предшественника большевизма{933}. Сам Бакунин незадолго до смерти говорил, что Запад и Восток никогда не встретятся{934}; до конца дней его не оставляла хилиастическая надежда на «мировую революцию», которая явится не с Запада, а с Востока.

Бакунин считал, что русский (точнее, великорусский) народ — прирожденный народ-революционер, т. е. социалист «по инстинкту» и революционер «по природе». Ибо традиция коллективного землевладения должна была заключать в себе все социальные революции прошлого и будущего.

Такой мессианизм, мировоззренческую основу которого составляла идея мира (крестьянской общины — славянофилы первоначально полагали, что институт мира был характерен только для древней Руси), — исповедовал и второй (однако, в отличие от Бакунина, отвергавший насилие) великий русский антигосударственник — Л. Н. Толстой. В 1865 году он писал, что историческое предназначение России — принести миру идею коллективного землеустройства. А сорок лет спустя Толстой утверждал, что России и славянским народам суждено преодолеть всеобщий грех и открыть новую эпоху мировой истории. Народу отказывают в его праве на землю — именно в этом и заключается причина катастрофы, угрожающей христианскому миру. Что же касается решения проблемы — а это решение должно будет заключаться в отмене частного землевладения — то оно и составляет историческую задачу русского народа, которому предстоит показать остальным народам мира пример «разумной», «свободной» и «счастливой» жизни{935}.

Однако самым знаменитым — и гениальным — проповедником русского мессианизма был, несомненно, Достоевский. Именно в его творчестве русская национальная идея нашла наиболее значительное свое воплощение. Ибо именно у Достоевского русский национализм (и его основа — мессианизм) обретает универсалистское (в современном значении этого слова т. е. «интернационалистское») звучание, которое сохранится по сей день, как бы ни разнились между собой различные версии русской идеи[96].

«А между тем нам от Европы никак нельзя отказаться… Европа нам почти так же всем дорога, как Россия; в ней все Афетово племя, а наша идея — объединение всех наций этого племени, и даже дальше, гораздо дальше, до Сима и Хама…