Муж Фраскеты был сыном мещанина из Саламанки; фамилия его — Корнадес — была истинно знаменательной, ибо некая рогатость проглядывала уже и в самом звучании оной. Долгое время он занимал какую-то скромную должность в одной из городских канцелярий и одновременно вел мелкую оптовую торговлю, снабжая нескольких торговцев в розницу. Затем он получил значительное наследство и решил, подобно большинству родичей своих, предаться исключительно ничегонеделанию. Все занятие его состояло в посещении церквей, мест общественных сборищ, да ещё в самозабвенном курении сигар.
Ваша милость скажет, конечно, что злополучный Корнадес, коему было присуще столь исключительное тяготение к покою, не должен был жениться на первой попавшейся шалунье, которая строила ему рожицы в окне; но в том-то, собственно, и заключается великая загадка сердца человеческого, что никто не поступает так, как должен поступать. Один все счастье своё усматривает в скорейшей женитьбе, всю жизнь свою обдумывает, кого ему выбрать в жены, и умирает, наконец, холостым; другой клянется никогда не жениться, и, несмотря на это, всю жизнь меняет жен. Вот так женился и наш Корнадес. Сначала счастье его было неописуемым; вскоре, однако, он начал задумываться и сокрушаться, в особенности, когда узрел, что у него на шее сидит не только женолюбивый граф де Пенья Флор, но сверх того ещё и тень его, которая, к превеликому огорчению несчастного супруга, ускользнула из адского пекла. Корнадес погрустнел и перестал разговаривать с людьми. Вскоре он велел стелить себе на ночь в кабинете, где стояла молитвенная скамеечка с пюпитром, чтобы удобнее было преклонять колени, обращаясь к господу, да ещё кропильница. Днем он редко видел жену свою и чаще, чем когда-либо, ходил в церковь.
Однажды он стоял рядом с каким-то паломником, который вперил в него столь устрашающий, столь леденящий душу взор, что Корнадесу пришлось в величайшем смятении выйти из церкви. Вечером он вновь встретил его на прогулке и с тех пор встречал его везде и всюду. Где бы ни находился, где бы ни обретался несчастный увалень, неподвижный и проницательный взор пилигрима вселял в его сердце невыразимую муку. Наконец, Корнадес, преодолев врожденную боязливость, сказал:
— Господин мой, я пожалуюсь на тебя алькаду, ежели ты не перестанешь меня преследовать.
— Преследовать! Преследовать! — возразил пилигрим мрачным, замогильным голосом. — Я в самом деле преследую тебя, но куда же денутся твои сто дублонов, данные тобою в уплату за голову, и коварно умерщвленный человек, который умер без покаяния, ну что? Разве я не угадал?
— Кто ты? — спросил Корнадес, объятый страхом.
— Я проклят, — ответил пилигрим, — но возлагаю упования свои на милосердие божие. Слыхал ли ты когда-нибудь об ученом Эрвасе?
— Мне прожужжали все уши, рассказывая его историю, — сказал Корнадес. — Это был безбожник, который плохо кончил.
— Да, это он самый, — сказал пилигрим. — Я его сын, с рождения проклятый и запятнанный, как бы отмеченный некоей каиновой печатью, но зато взамен мне была дарована способность открывать пятна на челе грешников и наставлять их на стезю спасения. Идем со мною, несчастная игрушка сатаны, познакомимся поближе.
Пилигрим проводил Корнадеса в сад отцов-целестинов и, присев рядом с ним на скамью в одной из самых безлюдных и уединенных аллей, так начал ему рассказывать историю своего родителя:
Меня зовут Блас Эрвас. Отец мой, Диего Эрвас, в юном возрасте посланный в Саламанку, поразил весь тамошний университет необычайным рвением к наукам. Вскоре он намного опередил своих коллег, несколько же лет спустя знал больше всех своих профессоров. И тогда, запершись в своей каморке, где он корпел над глубочайшими творениями первейших знатоков во всех науках, он возымел благую надежду достичь такой же славы, как они, и вознамерился ещё настолько прославить своё имя, дабы оно впоследствии упоминалось благодарными потомками вместе с именами знаменитейших ученых всех времен и народов.
С этой жаждой, как видишь, совершенно неумеренной, Диего сочетал ещё и другую. Он хотел издавать свои творения анонимно и только тогда, когда ценность их будет всеми признана, открыть своё имя и прославиться сразу и навеки. Возмечтав об этом, он рассудил, что Саламанка — это отнюдь не тот небосклон, на коем великолепная звезда его судьбы могла бы обрести надлежащий блеск, и обратил свои взоры к Мадриду. Там, без сомнения, люди, отмеченные гением, умели снискать надлежащее им уважение, великие почести, высокое доверие министров и даже милость короля.
Диего вообразил затем, что только столица способна по справедливости оценить его необыкновенное дарование. Юный наш ученый неотступно размышлял о геометрии Картезиуса, анализе Гарриота,[256] о произведениях Ферма[257] и Роберваля.[258] Он ясно видел, что великие эти гении, прокладывая дороги науки, все же двигались вперед неуверенным шагом. Он сочетал воедино все их открытия, присовокупил к оным соображения, кои до сих пор никому и в голову не приходили, и представил поправки к употребляемым тогда логарифмам. Эрвас около года трудился над своим детищем. В те времена сочинения геометрического характера писались только по-латыни; заботясь о большем распространении своего труда, Эрвас написал его по-испански; ради усиления же общего интереса он озаглавил этот труд следующим образом: «Открытие тайны анализа бесконечно малых, с присовокуплением известия о бесконечностях в каждом измерении».
Когда рукопись была уже завершена, мой отец как раз отметил своё совершеннолетие и получил по этому поводу уведомление от своих опекунов; одновременно они свидетельствовали ему, что его состояние, которое, как полагали вначале, равнялось восьми тысячам пистолей, по причине разных непредвиденных обстоятельств сократилось до восьмисот пистолей, каковые, после подписания им правительственной квитанции о выходе из-под опеки, немедленно будут ему вручены. Эрвас подсчитал, что ему потребуется именно восемьсот пистолей на оплату за издание его манускрипта, а также на расходы, связанные с поездкой в Мадрид; посему он с легкой душой подписал опекунскую квитанцию, получил деньги и представил рукопись в цензуру. Цензоры из богословского отделения начали было ставить ему препоны, поскольку анализ бесконечно малых величин, по их мнению, способен был привести к атомам язычника Эпикура,[259] учение коего было небезосновательно проклято церковью. Когда же им было объяснено, что речь в данном случае идет всего лишь об отвлеченных величинах, а вовсе не о неких материальных частицах, суровые цензоры смягчились и перестали упорствовать.
Из цензуры рукопись отправилась к типографщику. Это был исполинский том in octavo,[260] для обнародования коего следовало отлить недостающие алгебраические символы и прочие знаки. Таким образом, напечатание тысячи экземпляров обошлось юному автору в семьсот пистолей. Впрочем, Эрвас тем охотнее пожертвовал ими, что надеялся за каждый экземпляр получить по три пистоля, что обещало ему две тысячи пистолей чистого барыша. Хотя он не был корыстолюбив и не гнался за доходом, однако испытывал известную приятность, мечтая о заприходовании этой кругленькой суммы.
Печатание длилось свыше полугода. Эрвас сам держал корректуру, и нудное это занятие стоило ему больших усилий, нежели само сочинение. Наконец, самая вместительная повозка, какую только можно было найти в Саламанке, доставила к дверям его квартиры огромные тюки, содержимое коих, как он чистосердечно надеялся, обещало ему великую славу при жизни и бессмертие в грядущем.
256
Гарриот, Томас (1560–1621) — английский математик, труды которого имели большое значение для развития алгебры.
257
Ферма, Пьер (1601–1665) — гениальный французский математик, особенно много сделавший для развития теории чисел. т. наз. «великая теорема Ферма», записанная им без сопроводительных вычислений, до сих пор не получила общего доказательства, хотя эмпирически достоверность ее бесспорна.
258
Робервалъ Жиль Персон (1602–1675) — известный французский математик.
259
Эпикур из Самоса (341–270 г. до н. э.) — греческий философ, последователь атомистики Демокрита.
260
В одну восьмую (лат.).