Наутро повторилась та же история, и муж мой справедливо начал гневаться. Он не считал приличным, что двери нашего дома стали местом публичных сборищ. Он посоветовался со мной об этом; я была, как всегда, того же мнения, что и он, и мы решили выехать в местечко Виллака, где у нас был дом и земли. Таким образом, нам нетрудно было проявить бережливость, пренебречь несколькими балами и прочими, графскими зрелищами, а также избежать ненужных трат на наряды. Но так как дом в Виллаке нуждался в ремонте, то мы вынуждены были отсрочить наш отъезд на три недели. Едва только в городе распространился слух об этом нашем намерении, граф Ровельяс публично изъявил свою скорбь, откровенно выразив чувства, какими пылал к моей сестрице. Эльвира между тем, как мне кажется, совершенно забыла о вечернем голосе, но, несмотря на это, принимала излияния графа с благопристойным равнодушием.
Мне следовало сказать, что тогда сыну моему было два года; с тех времен он значительно подрос, как ты, сеньора, видела, — он ведь и есть тот самый юный погонщик мулов, который путешествует с нами. Мальчик этот, которого мы назвали Лонсето, был единственным нашим утешением. Эльвира любила его так же, как и я, и я могу сказать, что только он один веселил нас, когда мы бывали утомлены пустопорожными любезностями воздыхателей моей сестры.
Едва мы решили перебраться в Виллаку, Лонсето заболел оспой. Нетрудно понять наше отчаяние; дни и ночи мы проводили у его постели, и всё это время чувствительный вечерний голос распевал печальные песни. Эльвира заливалась румянцем, едва только певец начинал наигрывать аккомпанемент, несмотря на это, однако, она ревностно ухаживала за Лонсето. Наконец, милый мальчик выздоровел, окна наши вновь отворились для поклонников, но таинственный певец умолк.
Как только мы показались в окно, Ровельяс уже стоял перед нами. Он сообщил, что бой быков отложен из-за нас, и просил, чтобы мы сказали, на какой день назначить зрелище. Мы как принято ответили на эту любезность. Наконец, торжество было назначено на следующее воскресенье; но воскресенье это, увы, наступило для бедного графа слишком рано.
Я не стану описывать подробностей этого памятного зрелища. Кто видел его хоть раз, может себе представить все остальные. Известно, впрочем, что дворяне сражаются с быком не так, как люди простого звания. Господа выезжают верхом и наносят быку удар рехоном, или дротиком, после чего должны сами получить один удар, но лошади уже так выдрессированы, что удар разъяренного животного едва задевает их. Тогда благородный противник со шпагой в руке спрыгивает с коня. Чтобы это лучше удалось, бык не должен быть злым. Но на сей раз пикадоры графа, по забывчивости, вместо toro franco[109] выпустили toro marrajo.[110] Знатоки тотчас же заметили оплошность, но Ровельяс уже вышел на арену, и не было возможности отступить. Он сделал вид, что не замечает грозящей ему опасности, обвел коня кругом и нанес быку удар в правую лопатку.
Раненый бык повернулся к нему, подцепил его рогом за ворот, повертел им в воздухе и отбросил графа на другую сторону. После этого, видя, что жертва избежала его гнева, стал искать её разъяренными глазами, и, наконец, увидя графа, лежащего навзничь и почти бездыханного, уставился на него со всё возрастающей злобой, начал рыть копытами землю и бить хвостом по бокам. В этот самый момент какой-то молодой человек прыгнул на арену, схватил шпагу и ярко-красный плащ Ровельяса и стал перед быком. Разъяренное животное сделало несколько сбивающих маневров, которые, впрочем, не обманули незнакомца; наконец, разъяренный бык, пригнув рога к земле, ринулся на него, наткнулся на подставленную шпагу и пал мертвым к ногам победителя. Незнакомец швырнул шпагу и плащ на тушу быка, бросил взгляд в сторону нашей ложи, поклонился нам, спрыгнул с арены и исчез в толпе. Эльвира сжала мне руку и сказала:
— Я уверена, что это и есть наш таинственный певец.
Когда цыганский вожак окончил этот рассказ, один из его доверенных пришел отдать ему отчет в том, что сделано за день, и цыган, попросив нас позволить ему отложить продолжение до завтра, вышел, чтобы заняться делами своего маленького государства.
— По правде говоря, — молвила Ревекка, — мне жаль, что цыгане прервали рассказ вожака. Мы оставили графа лежащим на арене, и если до утра его никто не поднимет, боюсь, чтобы не было слишком поздно.
— Не бойся, — перебил я её, — будь уверена, что богачей не так легко покидают на произвол судьбы, можешь довериться его челяди.
— Ты прав, — сказала еврейка, — но вот что ещё меня тревожит: я хотела бы узнать имя спасителя и уж не он ли тот таинственный певец?
— Но мне казалось, — воскликнул я, — что ты и так знаешь всё обо всем!
— Альфонс, — возразила она, — не напоминай мне больше о каббалистических познаниях. Я жажду знать только то, что сама слышу, и не хочу знать иной науки, кроме умения осчастливить того, кого я полюблю.
— Как это? Значит, ты уже сделала свой выбор?
— Вовсе нет, я ни о ком ещё не думала; не знаю почему, но мне кажется, что мой единоверец едва ли сможет мне понравиться, а раз я никогда не выйду за человека вашего исповедания, то поэтому могу выбирать только среди магометан. Говорят, что жители Туниса и Феса очень хороши собой и вообще приятные люди. Ах, только бы мне найти человека с чувствительным сердцем, ничего более я не требую!
— Но, — добавил я, — откуда такое отвращение к христианам?
— Не спрашивай меня об этом, знай только, что я не могу сменить веру, разве что на магометанскую.
Мы некоторое время так пикировались, однако, когда разговор стал иссякать, я простился с юной израильтянкой и провел остаток дня на охоте. Возвратился я только к ужину. И, признаться, застал всех в самом веселом расположении духа. Каббалист рассказывал об Агасфере, который вскоре должен был прибыть из глубин Африки. Ревекка молвила:
— Сеньор Альфонс, ты увидишь того, кто был знаком с предметом твоего обожествления.
Слова еврейки могли вовлечь меня в неприятные пререкания, поэтому я заговорил о чем-то другом. Мы от всей души жаждали услышать в этот вечер продолжение истории цыганского вожака, но он просил нас позволить ему отложить это продолжение на завтра. Мы отправились на покой, и вскоре я заснул беспробудным сном.
День шестнадцатый
Стрекотание кузнечиков, столь живое и нескончаемое в Андалузии, рано пробудило меня ото сна. Прелести природы всё сильнее действовали на душу мою. Я вышел из шатра, чтобы насладиться сиянием первых солнечных лучей, разливающихся по безмерному небосводу. Я подумал о Ревекке. — Она права, — сказал я себе, — что предпочитает наслаждения человеческого, реального существования иллюзиям идеального мира, в который мы раньше или позже и так попадем. Разве на этой земле мы не находим поразительно разнообразных чувств, не обретаем роскошных впечатлений, дабы упиваться ими во время краткого нашего земного пребывания? Размышления подобного рода занимали меня какое-то мгновение, не более; после чего, видя, что все идут в пещеру завтракать, я обратил шаги в ту же сторону. Мы подкрепились с аппетитом, как люди, надышавшиеся живительным воздухом горных вершин, и, утолив голод, попросили вожака продолжать свой рассказ, что он и сделал в следующих словах:
Я говорил вам, что мы прибыли на второй наш ночлег по дороге из Мадрида в Бургос и что мы находились там с молодой девушкой, влюбленной в юношу, переодетого погонщиком мулов, то есть в сына Марии де Торрес. Эта последняя поведала нам, что граф Ровельяс лежал почти мертвый на другой стороне арены, в то время, как молодой незнакомец смертельным ударом поразил быка, готовящегося добить свою жертву. Что произошло дальше, расскажет вам сама Мария Торрес.