Яков Бернулли умер в тот самый момент, когда он уже должен был одержать решительную победу; поле боя осталось за его братом. Мой отец превосходно понимал, что этот брат совершает ошибку, принимая во внимание только два элемента в кривых линиях, однако не хотел продолжать битвы, которая взволновала весь ученый мир. Между тем Николай Бернулли[124] не мог усидеть спокойно, он объявил войну маркизу де л'Опиталь,[125] притязая на то, что все открытия маркиза были сделаны сперва им самим, а спустя несколько лет напал даже на самого Ньютона. Предметом этих новых раздоров был анализ бесконечно малых, который Лейбниц открыл одновременно с Ньютоном и который англичане возвели в ранг общенародного дела.
Таким образом, отец мой проводил лучшие годы своей жизни, присматриваясь издали к тем великим сражениям, в которых тогдашние лучшие и прославленнейшие умы выходили на бой с оружием, настолько острым, какое только может изобрести человеческий гений. Однако при всем своём пристрастии к точным наукам он вовсе не пренебрегал другими областями знания. На скалах Сеуты обитало множество морских животных, которые по природе своей весьма близки к растениям и составляют как бы связующее звено между двумя царствами — животным и растительным. Мой отец всегда держал несколько подобных существ в закупоренных банках и с пристальнейшим вниманием изучал удивительность и необыкновенность их организмов. Кроме того, он собрал наиболее полную коллекцию произведений историографов древности; он приобрел эти собрания, чтобы подкреплять доводами, почерпнутыми из фактов, принципы теории вероятности, изложенные Бернулли в его труде, озаглавленном «Ars conjectandi».
Вот так отец мой, живя только духовными интересами, переходя поочередно от исследования к размышлению, почти не вылезал из дому; более того, благодаря постоянному умственному напряжению, он забыл о той ужасной поре своей жизни, когда несчастья помутили его рассудок. Иногда, однако, сердце его тосковало, что обыкновенно случалось под вечер, когда ум его был уже измучен трудами, продолжавшимися весь день. Тогда, не привыкший искать развлечений вне дома, он поднимался на бельведер, то есть в беседку на возвышении; глядел на море и на небосклон, переходящий вдалеке в темную полоску Испанского берега. Зрелище это напоминало ему дни славы и счастья, когда — баловень семьи, боготворимый возлюбленной своей, уважаемый самыми прославленными в отечестве государственными людьми, с душой, воспламененной юношеским пылом, озаренной светом зрелости, он жил всеми чувствами, составляющими истинную прелесть жизни, и углублялся в исследования истин, делающих честь человеческому разуму. Затем он вспоминал брата, который похитил у него возлюбленную, состояние, звание и бросил его, обезумевшего, на охапку соломы. Порою он хватался за скрипку и играл роковую сарабанду, которая помогла Карлосу похитить сердце Бланки. При звуках этой музыки он заливался слезами, и только тогда на душе его становилось легче. Так прошло полтора десятилетия.
В один прекрасный день королевский наместник Сеуты, желая повидать моего отца, вошел к нему вечером и застал его погруженным в привычную меланхолию.
Поразмыслив немного, наместник сказал:
— Дорогой наш комендант, благоволи выслушать со вниманием мою короткую речь. Ты несчастен, ты страдаешь, это не тайна, мы все об этом знаем, и моя дочь тоже. Ей было пять лет, когда ты прибыл в Сеуту, и с тех пор не прошло и дня, чтобы она не слышала людей, говорящих о тебе с обожанием, ибо ты и в самом деле словно ангел-хранитель нашей маленькой колонии. Она часто говорила мне: «Дорогой наш комендант оттого так страдает, что никто не разделяет с ним его огорчений». Дон Энрике, соглашайся, приходи к нам, это развлечет тебя больше, чем это постоянное подсчитывание морских валов.
Мой отец позволил ввести себя в дом к Инесе де Каданса и женился на ней полгода спустя, а спустя девять месяцев после их бракосочетания явился на свет и я, грешный. Когда хрупкая моя особа впервые узрела солнечный свет, отец взял меня на руки и, возведя очи горе, взмолился:
— О неизмеримая власть, чьим показателем является бесконечность, последний член всех возрастающих прогрессий — великий боже — вот ещё одно нежное создание вброшено в пространство; если, однако, оно обречено стать столь же несчастливым, как его отец, пусть лучше доброта твоя отметит его знаком вычитания.
Сотворив эту молитву, отец радостно обнял меня, говоря:
— Нет, бедное моё дитя, ты не будешь столь несчастным, как твой отец; присягаю тебе святым именем господним, что никогда не заставлю тебя обучаться математике; зато ты приобретешь навык в сарабанде, балетах Людовика XIV и всяческих бесстыжих бреднях, о каких я когда-нибудь услышу.
После этих слов отец оросил меня горестными слезами и вручил повитухе.
Отец поклялся, что я никогда не буду учить математику, но зато буду уметь танцевать. Между тем, произошло нечто совершенно обратное. Ныне я обладаю глубокими познаниями в области точных наук, но так никогда и не смог научиться, не говоря уж о сарабанде, которая в наши дни вышла из моды, никакому иному танцу. В самом деле, я не понимаю, каким образом можно запомнить фигуры контрданса. Ни одна из них не исходит из одного фокуса и не зиждется на каких бы то ни было основательных принципах; ни одна не может быть выражена посредством некоей формулы, и я не могу себе представить, как находятся люди, которые все эти фигуры знают на память.
Когда дон Педро Веласкес подобным образом рассказывал нам свои приключения, вожак вошел в пещеру и сказал, что по важным причинам всем нам придется спешно отправиться в странствие и углубиться в дебри Альпухары.
— Хвала всевышнему, — воскликнул каббалист. — Таким образом мы ещё раньше увидим вечного странника Агасфера, ибо, так как он не вправе отдыхать, следовательно, он отправится с нами в поход, и мы сможем побеседовать с ним. Он повидал многое и многих, и невозможно превзойти его в опытности.
Затем цыганский вожак обратился к Веласкесу и сказал:
— А ты, сеньор, хочешь ли ты отправиться с нами, или же предпочтешь, чтобы тебе дали охрану, которая проводит тебя до ближайшего города?
Веласкес на минуту задумался, а затем ответил:
— Я оставил некоторые важные бумаги возле постели, на которой заснул третьего дня, прежде чем пробудился под виселицей, где меня нашел сеньор капитан валлонской гвардии. Будь добр, пошли кого-нибудь в Вента Кемада. Если я не получу этих бумаг, мне незачем будет ехать дальше, и я вынужден буду вернуться в Сеуту. А пока, если позволишь, я могу кочевать с вами.
— Все мои люди к твоим услугам, — сказал цыган. — Я тотчас же пошлю своих нарочных в венту; они присоединятся к нам на первом же привале.
Цыгане свернули шатры, мы двинулись в путь и, отъехав четыре мили, расположились на ночлег на какой-то пустынной горной вершине.
День двадцатый
Проведя всё утро в ожидании людей, посланных вожаком в венту за бумагами Веласкеса, и охваченные невольным любопытством, мы всматривались в дорогу, по которой они должны были вернуться. Только сам Веласкес, найдя на склоне скалы отполированный дождями обломок сланца, с быстротой молнии покрывал его цифрами, иксами и игреками.
Написав множество чисел, он повернулся к нам и спросил, отчего это мы проявляем такое нетерпение. Мы отвечали, что причиной тому его бумаги, которые не прибывают. Он ответил, что это беспокойство о судьбе его бумаг служит лучшим доказательством нашего добросердечия и что как только он окончательно завершит свои вычисления, он присоединится к нашей компании и станет терзаться нетерпением вместе с нами.
После чего он завершил свои уравнения и спросил, чего мы ждем и почему не пускаемся в дальнейший путь.
— Но. сеньор геометр, дон Педро Веласкес, — возразил каббалист, — если ты сам никогда не проявлял нетерпения, то, должно быть, порою тебе представлялась возможность наблюдать это состояние у других?