Вот бумаги относительно твоего наличного имущества. Когда ты вступал в первый брак, у тебя было четыре тысячи пистолей годового дохода, сумма, которую, к слову сказать, ты не умел тратить как следует. Ты брал для своих нужд шестьсот пистолей, двести же предназначал на воспитание сына. Тебе оставалось три тысячи двести пистолей, которые ты поместил в торговом банке, процент же с них отдавал театинцу Херонимо на милосердные дела. Я никоим образом тебя за это не порицаю, но, слово чести, жаль мне теперь бедняков, ибо им придется отныне обходиться без вспомоществования с твоей стороны.
Впредь мы сами сумеем израсходовать твои четыре тысячи пистолей годового дохода, что же касается пятидесяти одной тысячи двухсот пистолей, твоего вклада в торговом банке, то мы ими распорядимся вот каким образом: за этот дом — восемнадцать тысяч пистолей — это многовато, признаю, но тот, кто продал этот дом, приходится мне сродни, а мои родичи это отныне и твои родичи, сеньор Авадоро. Ожерелья и кольца, которые сеньора Авадоро вчера надевала, обошлись в восемь тысяч пистолей, — ну, допустим, в десять, — позднее я объясню тебе причину этого. У нас остаются ещё двадцать три тысячи пистолей. Проклятый театинец припрятал пятнадцать тысяч для своего бездельника-сына на случай, если бы тот когда-нибудь отыскался. Пять тысяч на меблировку и прочее устройство твоего дома — будет не слишком много, ведь, говоря откровенно, все приданое твоей жены состоит из полудюжины рубашек и стольких же пар чулок. Ты скажешь мне, что, таким образом, тебе остаются ещё три тысячи двести пистолей, с которыми ты и сам не знаешь как быть. Чтобы избавить тебя от излишних хлопот, я беру их у тебя в долг под проценты, о которых мы уж как-нибудь договоримся. Вот здесь, сеньор Авадоро, доверенность, благоволи же её подписать.
Мой отец не мог прийти в себя от изумления, в которое повергли его слова Бускероса, он раскрыл рот, чтобы что-нибудь ответить, но, не зная, с чего начать, отвернулся к стене и нахлобучил ночной колпак на глаза.
— Напрасный труд, — сказал Бускерос, — ты не первый, который хотел спрятаться от меня в свой ночной колпак и прикинуться, что спит.
Я знаю все эти увертки и всегда таскаю свой ночной колпак в кармане на всякий случай; вот я сейчас растянусь на кушетке, давай оба хорошенько поспим, выспимся, а проснувшись, вернемся снова к нашей доверенности, или также, если бы это тебе больше пришлось по душе, соберем моих и твоих родичей и поглядим, нельзя ли все эти дела уладить как-нибудь иначе.
Отец мой, уткнув голову между подушками, начал размышлять о своём положении и о средствах, с помощью которых он мог бы обрести покой. Он подумал, что, предоставив жене совершеннейшую свободу, он, пожалуй, сумеет вернуться к прежнему образу жизни, снова сможет ходить в театр, к книгопродавцу Морено и даже наслаждаться изготовлением чернил. Его несколько утешила эта мысль, он открыл глаза и дал знак что подпишет доверенность.
Он и в самом деле подписал её и захотел подняться с постели.
— Погоди вставать, сеньор Авадоро, — сказал ему Бускерос, — прежде, чем ты встанешь, ты должен решить, что ты будешь делать в течение всего дня. Я тебе помогу и надеюсь, что ты будешь доволен планом, который я тебе представлю, тем более, что этот день откроет собой ряд столь же приятных, сколь и разнообразных развлечений. Прежде всего я принес тебе пару стеганых гамаш и весь наряд для верховой езды; чудесный скакун ждет тебя у ворот, — давай прогуляемся по Прадо, куда и сеньора Авадоро вскоре прибудет в карете. Ты убедишься, сеньор дон Фелипе, что у супруги твоей в городе есть превосходные и родовитые друзья, которые вскоре станут также и твоими друзьями. Правда, они с некоторых пор немного охладели к ней, но теперь, видя её в союзе с человеком, столь почтенным, как ты, несомненно позабудут о предубеждении, которое они прежде испытывали по отношению к ней. Повторяю тебе, первые вельможи будут искать твоего расположения, льстить тебе, заискивать, обнимать тебя, да что я говорю — душить тебя в пылких дружеских объятиях!
При этих словах Бускероса отец мой окончательно сомлел или, вернее, впал в состояние полнейшего оцепенения. Бускерос не заметил этого и продолжал следующим образом:
— Некоторые из этих господ окажут тебе честь, добиваясь приглашения на твои обеды. Именно так, сеньор Авадоро, они окажут тебе эту честь, и я думаю, что не обманусь в тебе. Ты увидишь, как твоя жена умеет принимать гостей. Честное слово, ты не узнаешь смиренной лакировщицы! Ты ничего мне на это не отвечаешь, сеньор Авадоро, и ты прав, что не перебиваешь меня. Так, например, ты любишь испанскую комедию, но готов побиться об заклад, что ты никогда не бывал на итальянской опере, которой восхищается весь двор. Ну, ладно, нынче вечером ты пойдешь в оперу и угадай, в чью ложу? В ложу дона Фернандо де Тас, великого конюшего, ни больше, ни меньше. Оттуда мы отправимся на бал к тому же самому господину, где ты встретишь все придворное общество. Все будут с тобой беседовать, приготовься отвечать.
Отец мой тем временем пришел в чувство, однако холодный пот выступил у него на лбу, руки окоченели, шею свела судорога, голова упала на подушки, он ужасно вытаращил глаза, из груди, его вырвался внезапный вздох — одним словом, у него начались корчи. Бускерос заметил, наконец, какие последствия вызвали его слова, стал звать на помощь, сам же отправился на Прадо, куда и моя мачеха вскоре за ним поспешила.
Отец впал в своего рода летаргию. Когда к нему вернулись силы, он перестал узнавать всех, кроме жены и Бускероса. Едва только он их замечал, ярость изображалась в его чертах, в остальном же он был спокоен, молчал и не хотел подниматься с постели. Когда порой ему приходилось ненадолго вставать, он казался озябшим и стучал зубами битый час. Вскоре проявления слабости стали ещё разительнее. Больной мог принимать пищу лишь чрезвычайно малыми порциями. Судорожные спазмы сжимали ему горло, язык опух и одеревенел, глаза потеряли блеск, взор сделался блуждающим, а темно-желтая кожа покрылась белыми крапинками.
Я получил доступ к нему в дом, прикидываясь слугой, и проникнутый грустью, смотрел, как прогрессирует недуг. Тетка Даланоса, которой я открыл свою тайну, бодрствовала при нём ночи напролет, но больной её не узнавал; что же касается моей мачехи, то видно было, что её присутствие ему весьма вредит, так что брат Херонимо уговорил её, чтобы она выехала в провинцию, куда вслед за ней поспешил и Бускерос.
Я придумал последнее средство, которое могло бы вывести отца из злополучной меланхолии, и средство это и в самом деле помогло, хотя и ненадолго. Однажды отец сквозь приоткрытые двери увидел в соседней комнате котел, точь-в-точь как тот, которым он некогда пользовался для приготовления чернил; рядом с котлом был поставлен столик с разными склянками и весами для отмеривания ингредиентов. Тихая веселость озарила лицо моего батюшки, он встал, подошел к столику, попросил поставить ему кресло, но, так как силы его были чрезвычайно подорваны, заниматься приготовлением чернил приходилось кому-нибудь другому; впрочем, отец внимательнейшим образом присматривался к его манипуляциям. Наутро он смог уже сам заняться вожделенной работой, на следующий же день состояние его значительно улучшилось, но спустя несколько дней появилась горячка, совершенно чуждая прежнему течению недуга. Симптомы как будто отнюдь не были тяжкими, однако упадок сил оказался настолько значительным, что больной утратил всякую способность к сопротивлению. Отец мой тихо угас, даже не узнав меня, хотя окружающие всяческими способами пытались напомнить ему о моём существовании.
Так умер человек, который не принес с собою в свет той степени нравственных и телесных сил, которые могли бы обеспечить ему хотя бы заурядную твердость духа. Инстинкт, если можно так выразиться, побудил его избрать себе род прозябания, соответствующий возможностям его робкой души и вялого тела. Он погиб, когда его хотели швырнуть в волны действенного существования.