Ревекка ответила, что ничего для неё не может быть приятнее, и вожак повел такую речь:
Когда нас вчера прервали, я рассказывал о том, как тетка Даланоса явилась с сообщением, что Лонсето убежал с Эльвирой, переодетой мальчиком, и какой ужас охватил нас при этой вести. Тетка Торрес, которая сразу потеряла сына и племянницу, предалась отчаянию. Я же, покинутый Эльвирой, рассудил, что мне остается только стать вице-королевой или подвергнуться наказанию, которого я страшился больше смерти.
Я как раз размышлял об этом ужасном положении, когда дворецкий возвестил, что всё уже готово к путешествию, и предложил мне руку, желая проводить меня с лестницы. У меня же голова была настолько отуманена неизбежной необходимостью стать вице-королевой, что я поднялся с ненаигранной важностью и оперся на руку дворецкого с видом скромным, но отнюдь не лишенным достоинства, так что, взглянув на меня, обе тетушки улыбнулись, несмотря на все свои огорчения.
В этот день вице-король не гарцевал уже у дверец моей лектики. Мы нашли его в Торквемада, у дверей трактира. Милость, которую я ему оказал вчера, вселила в него отвагу; он показал мне перчатку, спрятанную на груди, и, подавая руку, высадил из лектики. В тот же миг он взял меня за руку, легонько сжал её и поцеловал. Мне было приятно, что сам вице-король так со мной обращается, но вдруг я вспомнил о порке, которая неотвратимо должна была последовать после всех этих знаков глубочайшего уважения.
В течение четверти часа нас оставили в покоях, предназначенных для женщин, после чего пригласили к столу. Мы уселись так же, как вчера. За первым блюдом царило угрюмое молчание, но после второго вице-король, обращаясь к тетке Даланосе, сказал:
— Я узнал о шутке, которую сыграл с вами ваш племянник, вместе с этим негодяем, маленьким погонщиком. Если бы мы были в Мексике, они вскоре уже попали бы ко мне в руки. Я приказал отправить за ними погоню. Если мои люди их задержат, ваш племянничек будет торжественно высечен во дворе коллегии отцов-театинцев, а маленький погонщик проветрится на галерах.
При слове «галеры» госпожа де Торрес, удрученная грядущей судьбою своего сына, тотчас же лишилась чувств; я же, услышав о розгах во дворе у отцов-театинцев, от ужаса сполз со стула на пол.
Вице-король с изысканной вежливостью помог мне подняться и вновь занять своё место за столом; я несколько успокоился и, стараясь быть как можно веселее, дожидался окончания обеда. Когда убрали со стола, вице-король, вместо того, чтобы проводить меня в мои покои, увел нас троих под раскидистые деревья против трактира и, усадив на скамью, изрек:
— Весьма возможно, что вас несколько испугала кажущаяся строгость, которая проглядывает в моём образе мыслей и действий и которую я приобрел, исполняя многообразные свои обязанности. На самом же деле, суровость сия совершенно чужда моему сердцу; полагаю, что вы доселе знаете меня лишь по немногим моим поступкам и не подумали ни об их поводах, ни об их последствиях. Поэтому вам следует услышать историю моей жизни; в конце концов, я должен вам её поведать. Поближе познакомившись со мной, вы, несомненно, избавитесь от той необоснованной тревоги, которая охватила вас сегодня с такой внезапностью.
Произнеся эти слова, вице-король молча ожидал нашего ответа. Мы изъявили ему живейшее согласие ближе ознакомиться с подробностями его жизни; он поблагодарил нас и, обрадованный этим непритворным проявлением интереса, начал следующим образом:
Я родился в очаровательных окрестностях Гранады в сельском домике, принадлежащем моему отцу, над самым берегом прелестного Хениля. Вам известно, что для испанских поэтов провинция наша — театр всех и всяческих пасторальных сцен. Они настолько основательно убедили нас в том, что климат наш содействует пробуждению любовных чувств, что не много найдется жителей Гранады, которые не провели бы молодости своей, а порой и всей жизни в ухаживании и амурных утехах.
Когда молодой человек у нас впервые вступает в свет, он начинает у нас с выбора дамы сердца, если же та принимает выражения его верноподданнических чувств, тогда он объявляет себя её embebecido[116] или обольщенным её прелестями. Дама, принимающая подобную жертву, заключает с юношей молчаливое соглашение, в силу которого она исключительно ему одному доверяет свой веер и перчатки. Равным образом она отдает ему первенство, когда дело идет о том, чтобы принести ей стакан воды, каковой стакан эмбебесидо подает, стоя на коленях. А уж самый счастливый юноша имеет право гарцевать у дверец её экипажа, подавать ей святую воду в церкви, а также обладает несколькими иными, столь же важными, привилегиями. Мужья вовсе не ревнуют к отношениям подобного рода, ибо им не из-за чего ревновать; прежде всего потому, что женщины ни одного из этих самоотверженных поклонников не принимают; и, кроме того, они всегда окружены экономками, дуэньями или служанками. И, если уж правду сказать, дамы, неверные мужьям, обычно отдают первенство кому-нибудь другому, а только не своему эмбебесидо. Их взоры в таких случаях устремляются к молодым кузенам, имеющим доступ в дом, в то время как наиболее развращенные особы выбирают любовников из низших классов общества.
Так выглядело ухаживание в Гранаде, когда я вступил в свет; обычай этот, однако, совершенно не увлек меня, не потому, чтобы мне не доставало чувствительности, напротив, сердце моё, может быть, больше, чем чье-либо, поддалось влиянию нашего своеобразного климата, и потребность в любви была первым чувством, которое оживило мою молодость. Вскоре, увы, я убедился в том, что любовь есть нечто совершенно не похожее на простой обмен никчемными любезностями, принятыми в нашем свете. Этот обмен был, впрочем, совершенно невинным с виду, возбуждая тем не менее в сердце женщины интерес к человеку, который никогда не должен был обладать её особой; обмен этот в то же время ослаблял её чувства к тому, кому она в действительности принадлежала. Это несправедливое разделение оскорбляло меня тем больше, что любовь и супружество всегда были для меня понятием единым. Это последнее, а именно супружество, украшенное всеми соблазнами любви, сделалось самой таинственной и в то же время самой драгоценной мечтой моего воображения.
Наконец, признаюсь вам, что мечта эта настолько глубоко овладела всей моей душой, что иногда я начинал отвлекаться от предмета разговора, и издали меня можно было принять за подлинного эмбебесидо.[117]
Входя в чей-нибудь дом, я, вместо того, чтобы вступить в общий разговор, воображал себе тотчас, что дом этот принадлежит мне, и поселял в нём мою воображаемую супругу. Я украшал её покои прекраснейшими индийскими тканями, китайскими циновками и персидскими коврами, на которых, казалось, я вижу следы её маленьких ножек. Я всматривался в софу, на которой, как мне мнилось, она чаще всего любила сидеть. Если она выходила подышать свежим воздухом, к её услугам оказывался дворик, украшенный благоуханнейшими цветами, и вольер, где порхали редчайшие из пернатых. Спальня её была для меня святыней, в которую даже моё воображение страшилось войти.
Когда я так погружался в мечтания, разговор продолжал катиться по избитой колее, я же бессвязно отвечал на вопросы, которые мне задавали. Порой я даже весьма резко отвечал, недовольный тем, что посторонние бесцеремонно прерывают течение моих грез.
Таким странным образом я вел себя, приходя куда-нибудь с визитом. На прогулках мною овладевало подобное же безумие: если мне нужно было перейти ручей, я брел по колено в воде, оставляя камушки для моей воображаемой жены, которая, как мне грезилось, опиралась на мою руку, награждая эти мои старания божественной улыбкой. Детей я любил до безумия. Когда я встречал их, то осыпал ласками, женщина же с младенцем на руках казалась мне венцом творения.