Дед мой и Деллий долго глядели друг на друга с удивлением, наконец, этот последний первым прервал молчание и произнес:
— Вот это и есть последствия удаления от мира. Мы тешим себя надеждой на спокойствие, а между тем судьба решает иначе. Люди считают тебя мертвым деревом, которое по желанию можно ободрать дочиста или вырвать с корнем; считают тебя червем, которого им дозволено раздавить, словом, чем-то, бесполезно обременяющим землю. В этом мире следует быть молотом или наковальней, бить или покоряться. Я находился в приятельских отношениях с несколькими римскими префектами[161] и, которые перешли на сторону Октавиана, и если бы я не пренебрег их дружбой, меня бы теперь не посмели обижать. Но я устал от мира и покинул его, чтобы жить рядом с добродетельным другом, и вот является какой-то фарисей из Иерусалима, вырывает у меня моё имущество и говорит, что у него есть запачканная бумажонка, которую он считает моей распиской. Для тебя утрата не столь уж важна, дом в Иерусалиме составлял едва четвертую часть твоего имущества, но я сразу потерял всё и, будь что будет, сам отправлюсь в Палестину.
При этих его словах вошла Мелея. Ей сообщили о смерти отца и двух старших братьев и одновременно рассказали о недостойном поступке третьего её брата — Седекии. Внезапные впечатления обычно оказываются слишком сильными для тех, кто ведет уединенное существование. К огорчениям бедной Мелей присоединился какой-то неведомый недуг, который в полгода свел её в могилу.
Деллий как раз собирался отправиться в Иудею, но неожиданно под вечер, когда он пешком возвращался домой, проходя по предместью Ракотис, его ударили в грудь ножом. Он обернулся и узнал того самого еврея, который привез ему письмо от Седекии. Деллий долго лечился, а когда выздоровел, у него пропала охота ехать в Палестину. Он стремился сперва обеспечить себе поддержку могущественных покровителей и ломал голову над тем, каким образом он может напомнить о себе своим былым патронам. Но у Августа также был принцип оставлять царей самодержцами в их государствах, и, следовательно, нужно было узнать, расположен ли Ирод к Седекии, и для этого решено было послать в Иерусалим верного и сообразительного человека.
Спустя два месяца посланец возвратился, рассказав, что счастье Ирода возрастает с каждым днем и что ловкий этот монарх привлекает к себе как римлян, так и евреев, ибо, воздвигая монументы Августу, он заявляет одновременно о своём намерении восстановить иерусалимский храм по гораздо более великолепному плану, чем прежде; это настолько приводит народ в восторг, что некоторые льстецы заранее уже провозглашают его мессией, предвозвещенным пророками.
Слух этот, сказал посланец, необыкновенно понравился при дворе и создал уже секту. Новых сектантов именуют иродианами, во главе их стоит Седекия.
Вы понимаете, что вести эти глубоко поразили моего дела и Деллия, но прежде, чем я пойду дальше, я должен изложить, что наши пророки вещали о мессии.
Произнеся эти слова, вечный странник Агасфер внезапно смолк и, смерив каббалиста взором, исполненным надменности, изрек:
— Нечистый отпрыск Мамуна, адепт, гораздо более могущественный, чем ты, призывает меня на вершину Атласских гор. Будь здоров!
— Ты лжешь, — прервал его каббалист, — у меня во сто крат больше власти, чем у шейха Таруданта.
— Ты утратил свою власть в Вента Кемада, — возразил Агасфер, поспешно уходя, так что вскоре мы потеряли его из виду.
Каббалист несколько смутился, но, поразмыслив мгновение, сказал:
— Уверяю вас, что дерзостный понятия не имеет даже о половине формул, имеющихся в моём распоряжении. Но поговорим о чем-нибудь другом. Сеньор Веласкес, внимательно ли ты следил за ходом всего его рассказа?
— Без сомнения, — ответствовал геометр, — я внимательно прислушивался к его словам и нахожу, что все, что он говорил, вполне совпадает с историей. Тертуллиан[162] упоминает о секте иродиан.
— Стало быть, ты, сеньор, столь же сведущ в истории, как и в математике? — прервал его каббалист.
— Не совсем, — сказал Веласкес, — однако, как я вам уже говорил, отец мой, который ко всему прилагал математические расчеты, показал, что их можно также приложить к исторической науке, и именно для того, чтобы обозначить, в каком вероятностном отношении находятся происшедшие события к тем, которые могли произойти. Он даже распространял свою теорию ещё дальше, а именно, полагал, что можно изображать человеческие деяния и страсти посредством геометрических фигур.
Для того, чтобы вы это лучше уразумели, я приведу вам пример. Вот как говорил мой отец: Антоний прибывает в Египет, им движут две страсти: честолюбие, влекущее его к власти, и любовь, которая его от власти отвлекает. Представим себе два этих направления посредством линий АВ и АС под произвольно взятым углом. Линия АВ, представляющая любовь Антония к Клеопатре, короче линии АС, поскольку в Антонии было, по сути дела, больше властолюбия, чем любви. Допустим, что любовь и честолюбие относятся как один к трем. Итак, мы берем отрезок АВ и откладываем его трижды на линии АС, после чего дополняем параллелограмм и проводим диагональ, которая представляет как можно более точно новое направление, вызванное силой, воздействующей на В и С. Диагональ эта приближается к линии АВ, если мы допустим преобладание любви и продолжим отрезок АВ. Если допустим преобладание властолюбия, то диагональ приблизится к линии АС (если бы властолюбие обладало исключительностью, то направление действия совпадало бы с линией АС, как, например, у Августа, которому чужда была любовь и который благодаря этому, хотя и одаренный меньшей энергией, гораздо быстрей достигал цели). Поскольку, однако, страсти возрастают либо умаляются постепенно, то фигура параллелограмма также должна подвергаться изменениям и тогда конец выпадающей снаружи диагонали свободно переходит в кривую линию, к которой можно было бы применить теорию нынешнего дифференциального исчисления, которое прежде называли флективным исчислением.
Правда, мудрый виновник дней моих считал все эти исторические задачки только приятными забавами, оживляющими однообразие его подлинных исследований; поскольку, однако, точность решения зависела от точности данных, то мой отец, как я уже говорил, с невероятной тщательностью собирал всяческие исторические источники. Сокровищница эта долго была для меня запертой, подобно тому, как и книги по геометрии, ибо отец мой жаждал, чтобы я умел только танцевать сарабанду, менуэт и тому подобные нелепости. К счастью, я добрался до шкафа и только тогда занялся исторической наукой.
— Позволь, сеньор Веласкес, — сказал каббалист, — мне ещё раз выразить моё изумление, что я вижу тебя одинаково сведущим как в истории, так и в математике, ибо одна из этих наук зависит более от рассудительности, в то время как другая — от памяти, а ведь эти два свойства ума по отношению друг к другу диаметрально противоположны.
— Осмелюсь не разделить твоего мнения, — возразил геометр. — Рассудительность помогает памяти упорядочивать собранные ею материалы, так что в систематической памяти каждое понятие опережает все возможные из него выводы. Однако, не возражаю, что как память, так и рассудок могут быть по-настоящему применены только к известному кругу понятий. Я, например, превосходно помню всё, что учил из точных наук, истории человека и природы, в то время как, с другой стороны, часто забываю о мимолетных взаимоотношениях с окружающими меня предметами, или, точнее говоря, — не вижу вещей, попадающихся мне на глаза, и не слышу слов, которые иногда люди кричат мне прямо в ухо. По этой причине некоторые и считают меня рассеянным.
— В самом деле, — сказал каббалист, — я понимаю теперь, каким образом ты, сеньор, упал тогда в воду.
— Нет сомнения, — продолжал Веласкес, — что я и сам не знаю, почему оказался вдруг в воде в миг, когда менее всего ожидал этого. Случай этот, однако, сильно меня радует, тем более, что при сей оказии я спас жизнь этому благородному юноше, который является капитаном валлонской гвардии. Тем не менее, я рад был бы как можно реже оказывать подобные услуги, ибо не знаю впечатления менее приятного, чем когда человек натощак наглотается воды!