— Фу ты, — сказал Роберт, утирая лоб. — Вся дичь спит, попряталась. У них хватает ума в такую жару не высовывать носа.
Он говорил совсем тихонько, шепотом. И это тоже хорошо, подумал Кречет: хорошо, что птицы и звери спят, прячутся, они умные и не высунут нос наружу.
Раза два что-то встрепенулось в траве и кинулось прочь. Верно, кролики, сказал Роберт. Он вскинул ружье, но не стрелял. Кречет просто не мог себе представить, что строгую тишину леса и вправду нарушит выстрел.
— Может, выстрелишь во что-нибудь просто так, для практики? — сказал Роберт. — Вон там, на суку, гнездо — попробуй попади.
Но Кречету не хотелось стрелять — может, после… он облизнул пересохшие от волнения губы. Роберт сказал:
— Я и сам в первый раз боялся спустить курок. Правда, я с этим быстро справился.
— Я уже спускал курок, — сказал Кречет.
— Ну да. Верно.
Казалось, Роберт не просто идет впереди Кречета, а уходит прочь. Ружье он держит наперевес, дулом книзу, и Кречет тоже. В лесу Кречету спокойно, так хорошо мечтается, это его лес — не Роберта и не чей-нибудь еще, — ведь он проводит тут времени больше всех. Он этот лес знает назубок. Лес ведь не только для того, чтоб шагать по нему напролом да высматривать — кого подстрелить. Объяснить бы это Роберту, но Роберт все спешит, будто хочет от него отвязаться.
Немного погодя вышли на какой-то косогор. Сели, подождали. Внизу, под ногами, — узкая лощина, рыжая глина крутых склонов иссохшая, твердая как камень и вся растрескалась. И на дне каменные глыбы, точно кто-то накидал их туда и позабыл. Непонятно, как они туда попали, откуда могли скатиться. Весной по этой расселине мчится черная вода, несет вывороченные с корнями деревья, окоченевшие тела животных, а сейчас все прокалено солнцем, безжизненно. Просто от лени безжизненно, это не та смерть, какую видишь иногда на дороге, — валяется кошка или собака, на ней черви кишат, мухи, и кажется — она бежала, бежала и так и свалилась на бегу. Отвратительно смотреть на мертвое животное. Был еще тот человек в гробу, давно, в Гамильтоне… лучше про него не вспоминать. А тут мертво по-другому: тут сладкая-сладкая лень, не живет то, что неживое само по себе — камни, скалы, увядшие плети вьющихся растений, высохшая, вся в трещинах земля, выветрившаяся рыжая глина… такой окоченелый, равнодушный мир бывает зимой, когда все вокруг занесено снегом, это совсем другая смерть. От нее не щемит сердце, нет в ней такого, из-за чего щемило бы сердце. По ту сторону лощины круто взбирается вверх и скрывается в водопаде вьющихся лоз и листвы давно заброшенная, заглохшая дорога…
Кречет по ней как-то прошел, ничего там нет интересного. Одна пыль. А еще выше начинаются горы: вблизи все так ясно, отчетливо, а там горы встают как в тумане — громоздятся неровными, прихотливыми уступами, зеленеют всеми оттенками зеленого цвета. Но там прохладно. Там нет этой мертвой недвижности и не налетает, как здесь, порывами жаркий, душный, пьяный ветер, не наносит гнилых запахов… а здесь тебе прямо в лицо, в ноздри вдруг хлестнет всякой дрянью, так что голова кружится. Даже на открытых солнечных полянах, в лугах воздух на минуту замрет, а потом опять обдает жаром, сильным жарким ветром, и в нем запах дохлятины или запах гнили: где-то там, в лесу, невидимые, перезрели и гниют ягоды и плоды — дикий виноград, груши и сливы, жимолость, червивые яблоки, бузина, шиповник… слишком много всего, вот почему он такой пестрый и необъятный, этот мир, где ты родился и где надо жить, а ты к этому еще не готов.
Пошли дальше, уже не так быстро. Роберт молчит, будто ему не о чем с Кречетом говорить, и это грустно. Конечно, Роберт предпочел бы пойти с Джонатаном или с кем-нибудь из своих друзей. Его друзья все такие же, как он сам, будто это они ему братья, а не Кречет… Ведь Кречет не умеет правильно говорить и ничего не хочет делать. В школе ему неохота играть ни в какие игры, а станет играть — непременно упадет, расшибется или еще что… потому что он не умеет забыться, всегда следит за собой со стороны. Когда играли в «цепочка, разорвись», не хватало решимости с маху налететь прямо на ребят и своим телом разорвать их сцепленные руки, вечно он проигрывал и под конец никто не хотел принимать его в игру.
Он наверняка мог бы справляться получше, но что-то внутри всегда мешает. Выходит, даже девчонки и те сильней его. Кричат, бегают, носятся по просторному, утоптанному школьному двору… да разве он бы так не мог, если б постарался? Просто ему пока не хочется. Слишком много всего надо обдумать, столько книг и в школьной библиотеке, и дома… обо всем надо подумать, во всем разобраться, запомнить и отложить в голове, а уж тогда можно будет заняться другими делами. Иногда бросает в дрожь, руки и коленки трясутся, отчего — непонятно. Будто ступаешь на тонкий лед, он, того и гляди, под тобой треснет, и непонятно, зачем туда идешь и кто увидит, если повернешь назад…
Вот и сейчас такое же чувство, как он ни старается себя уверить, что твердо знает, чего хочет. Тревожно и знобит. До чего он ненавидит эту дрожь! Она начинается где-то в животе и разбегается по всему телу, до самых кончиков пальцев. Ну как прицелишься, если руки трясутся? И вдруг Роберт зашептал:
— Гляди, тетеревятник!
И вскинул ружье.
От грохота у Кречета дернулась, откинулась назад голова. Заложило уши. Роберт уже с криком бежал напрямик через кусты, а он все стоял, ошеломленный, ноги отяжелели, словно вросли в мох, и надо было выждать, чтоб сердце стало биться помедленней.
— Достал его, подлюгу! — ликовал Роберт. — Ястребов нужно бить без пощады. Они цыплят уносят, убийцы!
Он шарил в кустах, пинал ногами траву, а говорил громко, весело, с увлечением, будто перед взрослыми, перед целой кучей дядюшек и теток. Кречет за ним не пошел. Смотрел издали на милое, счастливое лицо, загорелое, здоровое, запыленное, и думал: «Только не приноси его сюда… пожалуйста, не надо!» Если придется смотреть на убитую птицу, наверняка стошнит.
— Ух, черт! — сказал Роберт и нагнулся.
Вокруг него вились стрекозы, будто ничего не случилось. То и дело они влетали в солнечный луч и на миг слепяще вспыхивали — точно металлические стрелы дрожали в воздухе, готовые метнуться и ранить. Кречет невольно следил глазами за их воздушной пляской, и у него кружилась голова. Роберт наклонился над убитой птицей, пнул ее ногой.
— Ну и каша, — сказал он.
Кречет отвел глаза. Только бы не видеть, не слышать. Он отошел подальше, под деревья — может быть, среди прохладных, мертвенно-белых поганок и мха, который все покрыл как ковром, немного уймется дрожь. Высоко над головой перекликаются дрозды. Голоса их звучат так задумчиво, нежно, никто бы не догадался, что только минуту назад тишину леса вдребезги разбил выстрел. Вдруг оказалось, что вокруг полным-полно птиц — наверно, это выстрел их всполошил. И они слетаются поглядеть на убитого ястреба. А от него, верно, только и осталась кровавая мешанина кишок, мяса и костей… Что еще? И галки тоже кричат над головой. Очень умная птица галка. И вороны тоже умные. В Кречете встрепенулась надежда: может, всех не перебьют. Хотя, конечно, они и сами убийцы. Они убивают других птиц, насекомых — всех, кто меньше их самих, убивают всех, кого только могут: убьют, выклюют глаза и съедят…
Так уж все устроено.
Но из-за этого ястреба что-то вспоминается. Не что-то, а кто-то. Эти птицы так легко, свободно взмывают в небо, темные, какие-то обтрепанные, крылья распахнуты угрожающе, но этот грозный враг не спешит на тебя накинуться. Тетеревятник, перепелятник, как их там еще зовут… Вдруг представилось: ястреб снова ожил, взлетел, кружит высоко над ними и сверху презрительно окликает их, окликает его, Кречета, насмехается: что же ты за мямля, хуже маленького? Чего тебя всегда мутит за завтраком? А Роберт, оказывается, что-то говорит. Подходит ближе и все говорит.
— Пускай остается тут, — говорит он и, видно, очень доволен собой. — Одним паршивым разбойником меньше, хватит ему кур таскать.