— Здорово ты в него попал, — нетвердым голосом сказал Кречет.

Роберт насмешливо фыркнул — это он насмехается не над Кречетом, а над мертвой птицей: когда кого-нибудь убьешь, над убитой дичью положено смеяться.

И опять они пошли. У Кречета разболелась голова. Его тошнило, но он ни разу не подумал попросить Роберта повернуть назад. Просто не догадался. Так и шел за Робертом, не сводил глаз с его запыленных башмаков, смотрел, как они переступают — раз-два, раз-два — и приминают траву, и на мягкой земле остаются следы. Становилось все жарче. Надо было пересечь луг, и тут на них обрушилось палящее солнце. Впереди тучей неслись стрекозы, блестели, сверкали, как пули, даже глазам стало больно и подумалось — вот было бы счастье так и остаться здесь, на просторе, на этой спокойной, напоенной зноем равнодушной земле, счастье — затеряться в тихом дыханье всего, что на ней растет (кажется, даже слышно, как цветы и травы всасывают воздух, будто силятся вдохнуть поглубже — или это дышит он сам?)… ох, что угодно, только бы не идти домой, не встречаться глазами с отцом. Куда ни глянь — простор, ни конца ему, ни края, он уходит и вниз, далеко в глубину, и в небо поднимается, и даже сейчас, при жарком полуденном солнце, уже не разобрать, где земля, а где небо; все равно как время: оно тоже уносит тебя и вперед, и назад. В нем можно затеряться — и ни о чем не думать. Бескрайняя ширь земли и неба укроет, спрячет. Даже мертвая зимняя белизна может спрятать, засыпать мягкими хлопьями — и никому не придется ставить могильный камень, чтоб люди помнили твоя имя, ведь никакого имени не будет, помнить нечего… тебе просто настанет конец, как тому ястребу.

Но нет, придется идти домой, этого не миновать. А через день-другой вернется Ревир, и встречи с ним тоже не миновать. Так уж все устроено. Кречет так сильно любил мать, что никогда об этой любви не задумывался, все равно как не особенно задумываешься о собственном теле — просто оно твое, и, конечно, надолго; это слишком близко, об этом даже не думается. Важно другое — любовь Ревира. Вот эту любовь надо завоевать, а как ее добиться — непонятно, разве только одним-единственным способом: проливать кровь птиц и зверей, разрывать их пулями в мягкие кровавые клочья.

В мозгу у него давно живет какая-то птица, трепыхается, хочет вырваться наружу. Он чувствует ее в самые отчаянные, безнадежные свои минуты, когда совсем измучается и ни на что нет сил. Крылья бьются в голове, точно в клетке, шум их сливается с шумом в ушах, и нет покоя. Вот и сейчас он идет за Робертом, бездумно скользит по мшистым косогорам, по устилающим землю гладким, полированным сосновым иголкам, а птица бьется, рвется на волю. Будто плотный ком в желудке перед тем, как стошнит: что-то поднимается изнутри, из самых глубин, и непременно надо от этого избавиться.

— Обидно, что ты ничего не подстрелил, — сказал Роберт.

Голос его прозвучал как-то так, что Кречет понял: повернули домой. И сказал вяло:

— Я могу опять пойти. Завтра.

Роберт и отвечать не стал. Оба запарились, устали. По тому, как упорно Роберт держался впереди, Кречет понял, что снова провалился; Роберт, может, этого и не понимает (в конце концов, он тоже не взрослый, ему только тринадцать), но чувствует, а это главное. Даже воздух между ними стал другой, прямо носом чуешь. И сам пахнешь не просто потом, а неудачей, стыдом и позором. А все-таки сегодня не вырвало. Хоть из-за этого никто насмехаться не станет…

Они пересекали луг самой короткой дорогой, направляясь к рощице, что заслоняла хозяйственный двор. В конце луга показался верхом Джонатан и галопом поскакал им навстречу. Оба смотрели на него.

— Здорово он ездит верхом, — сказал Кречет.

Роберт побежал вперед и не слышал его, по крайней мере ничем не показал, что слышал. И замахал Джонатану:

— Джон, прокатишь?

Беспокойные, колючие глаза Джонатана блеснули на солнце. И у его лошади совсем такие же глаза — быстрые, то вправо косятся, то влево. Это кобыла, вся гибкая, чистая, так и лоснится на солнце, и видно, как от дыхания вздрагивает гладкий, крепкий бок. Она нетерпеливо бьет землю копытом.

— Что ж вы оба с пустыми руками, а? — сказал Джонатан.

— Я подстрелил ястреба, — ответил Роберт.

— Подстрелил ты, черта с два. Где он, твой ястреб? А этот, конечно, тоже с пустыми руками. — Джонатан говорил ровным голосом, жестко, хмуро. — Ты что, боишься нажать спуск? Может, и тут мамочке за тебя стараться?

Роберт засмеялся, на Кречета он не смотрел.

Джонатан поскакал прочь, стал кружить поодаль — вот, мол, мне до вас никакого дела нет. Кречет смотрел на него с завистью. Лицо и все тело взмокли от жары и от стыда.

— Эй, ты, отродье! — закричал издали Джонатан. Тебе говорю! А в лошадь попадешь? Или мишень маловата?

— Идем, — сказал Кречету Роберт.

— В лошадь попасть можешь, а? Спорим, не попадешь! Ублюдок несчастный, маменькин сынок!

Кречет, не оборачиваясь, торопливо пошел за Робертом. Почти побежал. Позади громче застучали копыта, и Джонатан закричал, задыхаясь, — в голосе его прорвалось что-то новое, не просто дерзость, а какой-то отчаянный вызов:

— Эй, Кречет! Птенчик! Душечка-малюточка! Ты что, боишься без мамочки из ружья выстрелить?

Кречет сморщился, весь напрягся, копыта стучали уже совсем близко за спиной. Пожалуй, Джонатан проскачет прямо по нему, и ничего тут не поделаешь. И умрешь. Но Джонатан со смехом проскакал мимо, и Кречет остался жив. Джонатан не обернулся. Роберт с Кречетом смотрели ему вслед и видели, как он свернул на дорожку, ведущую на хозяйственный двор.

— Господи, да он же просто валял дурака. Он не собирался на тебя наехать, — сказал Роберт, ему противно стало, что у Кречета испуганное лицо.

Роберт шагал к ограде, что огибала рощу. Чем идти далеко в обход по дорожке, между живых изгородей, они срежут напрямик. Траву на лугу недавно скосили, жесткая зеленая щетина колола Кречету лодыжки. Он не отрываясь глядел в спину Роберту — какими глазами теперь посмотрит на него Роберт? Он побежал и почти у самой ограды нагнал Роберта.

— За что Джон меня ненавидит? — спросил он.

Он обливался потом. Сердце колотилось как бешеное.

Не надо, нельзя было так говорить, но слова вырвались помимо его воли.

— О черт! — Роберт закатил глаза. — Да не думай ты про это.

— За что вы все меня ненавидите?

— Заткнись.

— Почему вы все меня ругаете? — не унимался Кречет. К горлу подступал ком; как ни сдерживайся, а, пожалуй, все-таки стошнит. Он вдруг пришел в ярость: — Я не ублюдок! Не смейте меня ругать ублюдком!

— Заткнись, говорят!

— Черт вас всех возьми, — сказал Кречет.

И вдруг понял: вот сейчас Роберт перелезет через ограду, спрыгнет вниз — и они дома; а здесь, на лугу, они еще на охоте. Он рванулся вперед, изо всей силы стукнул Роберта кулаком по спине, Роберт налетел боком на колючую проволоку. И ружье Роберта выстрелило. Грохот раздался над самым ухом, Кречета оглушило. Не сразу он понял, что случилось. А потом увидел Роберта — шея и плечо разорваны, на горле зияет дыра — и отшатнулся, будто это его с маху ударили в грудь кулаком. Роберт закричал. Он кричал тонко, пронзительно, как девчонка, это был вопль уже не боли, а безмерного изумления, а Кречет стоял и смотрел, будто замкнутый в прокаленной солнцем пустоте, и не мог из нее выйти, не мог шевельнуться.

Он не мог шевельнуться. Не мог заговорить. Вопли Роберта становились все тоньше, все пронзительней, лицо его было исхлестано дробью. Кровь лилась ручьями, стекала в колкую траву, там на ней всплывали срезанные травинки и семена, она текла дальше и скрывалась из виду. Воздух звенел от криков Роберта. Кречет стиснул свой дробовик так, что пальцы свело, казалось, и ему грозит то, что случилось с Робертом, и надо защищаться. Потом увидел: к ним бежит Джонатан, по полю идут мать с Джудом — зря они пошли той дорогой, только время теряют, могли бы срезать напрямик, через рощу…

Клара совсем побелела. Она и не видела Кречета, бегом бросилась к Роберту, попробовала его приподнять. Кровь мигом залила ей платье, словно из кувшина.