Это был вконец запыхавшийся дон Паскатио, показывавший дорогу какому-то высокому худому человеку. Мужчина был одет во все черное, черные же с сединой волосы красиво падали ему на лоб, на строгом мрачном лице глаза блестели, как искры. За ними спешил музыкант (я узнал его, потому что он был одет как все члены оркестра), неся два футляра со скрипками и большую толстую папку, наверное, с партитурами и нотными листами.

Некоторое время я следовал за ними, пока мы не добрались до амфитеатра. Здесь уже устроились музыканты, и я с удивлением увидел, что это целая толпа людей – по моим подсчетам, тут было не менее сотни музыкантов. Они были заняты настройкой инструментов, но тут же прервали ее, как только вошел дон Паскатио вместе с двумя незнакомцами. Человек в черном вызывал у присутствующих мне непонятное благоговейное почтение и, наверное, даже робость.

Я с удовлетворением отметил, что сцена для музыкантов и скамейки для публики, сделанные из красивого полированного и покрытого лаком дерева, были готовы вовремя. Сейчас здесь были только два столяра, приколачивающие плохо пригнанную доску; едва один из двух незнакомцев, тот, что повыше ростом, поднялся на возвышение, как столяры тут же удалились на почтительное расстояние, повинуясь властному движению руки дона Паскатио.

И тут я понял, кто был этот человек в черном: знаменитый Арканджело Корелли, композитор и почитаемый всеми скрипач, об участии которого в празднествах я слышал разговоры в прошлые дни. Он будет дирижировать исполнением своих произведений. До прошлого года я ничего не знал о нем, так уединенно я жил, ограниченный пространством между виллой, своим маленьким полем и домом моей семьи. Один из певцов хора Сикстинской капеллы, которому я продавал виноград, первым рассказал мне о «великом Корелли». А в последний раз я слышал от дона Паскатио, что он не просто великий музыкант, а Орфей нашего времени, слава о котором уже распространилась в Европе и однажды сделает его бессмертным. Едва я успел вспомнить обо всем этом, как Корелли приказал подать ему скрипку и дважды постучал по пульту для нот.

Подобно армии солдат, музыканты дружно взяли смычки и, словно на картинке, отраженной в тысяче зеркал, под одним углом и в одной позе подняли их к струнам своих инструментов: к скрипкам, альтами виолончелям. На несколько мгновений воцарилась полнейшая тишина.

– Он не только требует, чтобы они играли, как один человек, но и хочет чтобы они так выглядели. Даже сегодня, хотя это только репетиция, – прошептал мне дон Паскатио, усаживаясь рядом.

Его голос выдавал смешанное с любопытством волнение и гордость за возможность принимать маэстро Корелли, но одновременно и ужасное напряжение от осознания своей ответственности.

– У него довольно скверный характер, – продолжал дон Паскатио, – он никогда не разговаривает, только смотрит перед собой и думает исключительно о музыке. Все остальное его не интересует. Со своими заказчиками он ведет переговоры через музыканта, которого ты с ним видел. Это его любимый ученик и, как говорят, также… ну, в общем, маэстро Корелли всегда появляется везде только с ним и никогда ни с одной женщиной.

В этот момент зазвучала музыка, и мы замолчали. Словно движимые невидимой силой эфира, а не только повинуясь жестам Корелли, музыканты в совершеннейшем унисоне начали концерт, который написал маэстро. К моему большому удивлению, вскоре я угадал в этой мелодии фолия.

Меня снова поразил это простой, даже примитивный мотив, который открывал свою вторую натуру: подвижную, ласкающую слух и нежную. Мелодия была подобна красивой пышной крестьянке, которая, правда, не вращалась в высшем свете, зато хорошо разбирается в человеческой душе и вызывает у богатого господина намного большее вожделение, чем его собственная супруга, имеющая много денег и слишком высокие запросы. Такой была фолия:простой и способной на все. Восемь ясных отчетливых тактов, от ре-минорадо фа-мажора(но это я выучил уже позже), а потом обратно к ре-минору.Маленький, на первый взгляд невинный мотив, довольно скромный, но такой, что может разбудить самые буйные фантазии.

Поначалу каждая фолия,дитя природы, выглядит слишком простой – от редо фаи от фадо ре.И музыка Корелли тоже такая: на коротком протяжении тех двух модуляций восьми тактов мелодия поначалу разделялась простыми аккордами. Затем в действие вступали вариации – одна за другой. Сначала удваивались аккорды сопровождения. При второй вариации они растворялись в терциях, в ритмике на французский манер. В третьей они становились агрессивнее, в четвертой группировались по гаммам, в пятой – тремолировались, и так игра все время усложнялась веселыми вариациями, величественными контрапунктами, торжественными стаккато, жалобным легато, так что у слушателей просто кружилась голова. Время от времени звучала медленная вариация и мотив неожиданно становился спокойным, даже тоскливым, давая возможность слушателям и музыкантам перевести дух.

После всех этих вариаций слушателю открылся весь ландшафт, поначалу таившийся в немногих нотах первоначального мотива. Это было так, словно наконец стал ясен смысл самой темы, значение фолия: она была путешествием, но не от одного тона к другому, не от фадо реи обратно, а от одного мира к другому. А какие это могли быть миры, если не мир душевного здоровья и мир безумия? Нужно пройти от одного к другому, чтобы оба получили смысл и объяснили друг друга. От фадо ре,от редо фа:без постоянного плавного перехода тональности от одной к другой ни одна мелодия не может захватить сердце и разум. И никто не обретет мудрости, казалось, внушала эта музыка, без святого паломничества в фолия.

Маэстро Корелли исполнял партию первой скрипки; для того чтобы управлять симфоническим организмом, ему было достаточно резких коротких движений головой – подобно тому, как опытному наезднику хватает легкого толчка каблуком или движения бедра, чтобы управлять любимой скаковой лошадью. Он словно говорил мне: «Остановись и прислушайся, ты не уйдешь с пустыми руками. Я знаю, чего ты хочешь».

Звуки как будто хотели стать комментариями к моим мыслям (хотя обычно бывает наоборот), и я на протяжении всей игры оркестра ощущал сладко-горький вкус прошлого – вещей, которые уже произошли, и тех, о которых я мечтал, но которых никогда не было; я чувствовал вкус семнадцати лет, отделявших меня от первой встречи с Атто, и вкус его уроков, которые теперь закрепились навеки, подобно тому как рука неизвестного художника запечатлела облик мадам коннетабль на картине в вилле «Корабль».

Корелли, видимо захваченный силой своего произведения, уже не дирижировал. Замкнувшись в себе, он играл на скрипке, смычок касался третьей струны, а затем первой с нежностью, которая казалась почти небрежностью, как будто он играл только для своих ушей. Но это не была самовлюбленность. Оркестр покорно следовал за ним, лишь иногда музыканты бросали на своего дирижера взгляды – быстрые, как стрелы, словно легкие удары весел, которые удерживали лодку фолияв благородном умеренном консонансе при переходе от спокойных пассажей к более оживленному интермеццо, а затем снова к медленным тактам. «Музыканты и вправду играют так, словно были единым инструментом», – подумал я. Они с Корелли были совершенным единым целым, и все это был Корелли.

И я вспомнил наше первое пережитое с Атто приключение, его лекции о морали, прекрасную, но забытую музыку сеньораЛуиджи Росси, с которой я познакомился благодаря Атто…

И было так: в то время, пока звуки, которым внимал я, расстилали надо мной теплое покрывало воспоминаний, пока серебристые тени прошлого окружали меня, казалось, что руки Евтерпы бережно положили мне на колени высший и самый правдивый смысл моего пребывания в этом месте и в этот час, и, когда аромат настурции из ближней клумбы коснулся меня, я увидел цель, к которой стремился возвышенный парусник звуков: через семнадцать лет меня, уже мужчину, не мальчика, судьба позвала к Атто, к новым испытаниям мужества, к новому вызову сердцу и разума, к суровому и приятному путешествию, в конце которого меня снова ожидали бы добродетели и знание. То, что это было правдой и ложью одновременно, мне предстояло понять позже.