Господин Вюйом встречал немало остроумных людей; он рассмеялся.
— Редкая похвала, господин граф!
— Как и ваш талант. Он подчиняется великому закону искусства. Ведь никогда не знаешь, что видишь. Сейчас взгляд модели здесь, а через миг — где-то в другом месте. Одно биение сердца — и выражение уже изменилось. Казалось, что поймана самая суть человека, а это всего лишь одно мгновение его жизни. И в итоге написан портрет кого-то другого. Да и у самого художника тем временем изменилось настроение. Это как на конной охоте — все равно что на всем скаку пытаться попасть в движущуюся цель. Видите ли, господин Вюйом, я себе частенько говорил, когда сам баловался кистью (вам ведь наверняка известно, что я пробовал свои силы в этом искусстве): единственный способ преуспеть — это написать подряд десять, двадцать, сто портретов.
Господин Вюйом не был привычен к подобным рассуждениям со стороны заказчиков, чье тщеславие удовлетворялось, как правило, в меру лестным сходством. А посему объявил, что безмерно рад оценке, которую столь удивительный человек, как граф де Сен-Жермен, дал его произведению.
— Вы не могли бы сделать мне пять оттисков? — попросил Себастьян.
Господин Вюйом пообещал принести их через несколько дней и откланялся.
Себастьян написал маркизе д'Юрфе записку, поблагодарив ее за хлопоты, и получил в ответ другую, в которой та приглашала его отужинать через три дня. Это заставило его призадуматься. У него мелькнула одна идея, но, чтобы осуществить ее, он решил дождаться Александра.
После вселения в особняк Ноайлей прошлой весной Александр четыре раза ездил в Лондон и дважды, в том числе и в последний раз, брал с собой Северину и Пьера. Он обещал привезти их сегодня или завтра.
Себастьян прожил в Париже уже около года, у всех на виду. Ни один полицейский не явился к нему за это время с приказом покинуть страну. Стало быть, запрет на возвращение во Францию под страхом тюрьмы и кандалов был отменен, и враждебность Шуазеля больше ему не угрожала. У преемников министра, Эгийона, Мопу, Терре, нашлись другие заботы: они пытались совладать с непокорством провинциальных парламентов и им было не до него. Госпожу де Помпадур сменила новая фаворитка, госпожа дю Барри, которую все считали очень красивой и уверяли, что Олений парк больше не в чести — слишком уж много горестей и несчастий обрушилось на короля Людовика: умерли дофин, дофина, потом королева, а его дочь Луиза ушла в монастырь.
— Все изменилось, — сообщила маркиза д'Юрфе, весьма здраво судившая о действительности вопреки своему легкомыслию. — Мы при дворе уже не забавляемся, как прежде.
Себастьян не был приглашен туда ни разу, но, в сущности, ничуть не был этим огорчен. Если бы он вернулся, то сразу бы вспомнилась его дипломатическая неудача, а очищать драгоценные камни он уже не был расположен. Большую часть своего досуга он теперь посвящал беседам с собратьями из той или иной французской ложи. Всех беспокоили волнения, разраставшиеся после первого конфликта между королем и парламентом Ренна несколько лет назад.
— Хорошо, что есть свобода критики, — доверительно сказал ему один из каменщиков, близкий к великому магистру герцогу Монморанси-Люксембургскому. — Но плохо, что королевство изображают как слепую деспотию. Король гораздо либеральнее, чем многие мелкие провинциальные помещики.
Себастьяну пришлось согласиться, пусть даже против воли: стихийно распространившись поначалу, былые идеалы Общества друзей постепенно забылись. Принадлежность к масонству больше не была залогом безмятежности духа, широты взглядов и улаживания споров в духе примирения. Масонство, в одной только Франции насчитывавшее пятьсот лож и, как говорили, пятьдесят тысяч членов, подверглось «обмирщению»; тайна стала сравнима со стаканом вина, вылитого в море. Те отклонения, которые Себастьян пытался исправить в Гейдельберге, случились и во Франции: ложи все чаще рассматривали себя как партии или неофициальные объединения людей, принадлежащих к одним и тем же кругам и разделяющих одни и те же амбиции, но где философия занимала мало места. И вот доказательство: некоторые масоны объявили себя врагами энциклопедистов! Развелось не счесть священников-масонов, и только епископы еще гнушались последовать их примеру, из страха перед негодованием Папы Бенедикта XIV. Однако они распространяли в своих ложах идеи, которые часто расходились с принципами, некогда привлекшими Себастьяна.
Все это тревожило. Он продолжал считать масонство неким искусством, близкородственным с алхимией, искусством, которое должно вести к очищению и возвышению человека.
Он перечитал последние страницы «Тринософии»:
«Желтый алтарь возвышался предо мной, горя чистым пламенем, не имевшим иного питания, кроме самого алтаря. На его черном подножии были начертаны знаки. Над алтарем помещался зажженный факел, сиявший, словно солнце, а выше парила птица с черными лапами, серебристым телом, золотистой шеей, красной головой и черными крыльями. В клюве своем она держала зеленую ветвь и находилась в беспрестанном движении, хоть и ни разу не взмахнула крыльями. Ее поддерживало пламя. Алтарь, факел и птица — символ всех вещей. Ничто не может быть осуществлено без них. Они — все, что есть благого и великого.
Обернувшись, я заметил огромный дворец, основание которого покоилось на облаках. Он был сложен из мрамора и имел треугольную форму. Здание венчала золоченая сфера. Опоясывали его, одна над другой, четыре колоннады. Первая была белой, вторая черной, третья зеленой и последняя ярко-красной. Восхитившись искусством построивших его бессмертных мастеров, я решил вернуться к алтарю, факелу и птице, желая изучить их внимательнее. Но они исчезли, и, пока я озирался, ища их взглядом, отворились двери дворца. Из них выступил почтенный старец, облаченный в ризы, подобные моим, с золотым солнцем, блистающим на груди. В правой руке он держал зеленую ветвь, а в левой кадильницу. Деревянная цепь висела на его груди, а убеленную сединами главу венчала остроконечная тиара, подобная той, что была у Зороастра. Он приблизился ко мне с благожелательной улыбкой на устах. "Почитай Бога, — сказал он по-персидски. — Именно Он поддерживал тебя в испытаниях, сопровождая духом Своим. Но, сын мой, ты упустил свою удачу. Ты мог бы сразу завладеть птицей, факелом и алтарем. И стал бы всеми тремя сразу. А теперь, чтобы достичь самого потаенного места во Дворце возвышенных знаний, тебе придется пройти по всем его закоулкам. Идем. Ибо надобно сперва представить тебя моим братьям". Он взял меня за руку и отвел в просторный чертог.
Глаза непосвященного не способны объять ни формы его, ни великолепие убранства. Триста шестьдесят колонн опоясывали зал. Красно-бело-сине-черный крест висел в вышине, крепясь к кольцу в своде…»
Невзгоды были для него совсем не тем, чем являются жизненные испытания для обычных людей, но путем посвящения. Руководивший им суровый гений закалил его, лишив естественных благ — родительской заботы, женского тепла и очага. Перенесенные в юности надругательства укрепили против упоения плотью и сексуального беспокойства, отнимающих энергию у человеческих существ всех возрастов. Когда Себастьян еще хрупким юношей прибыл в Европу, его поддержал лишь один-единственный человек, перенеся на него свою нерастраченную отцовскую любовь, — Соломон Бриджмен. С тех пор все, кто предлагал ему дружбу, были, как правило, клиенты, завороженные его талантами и тайной.
Своими удачами он был обязан живости собственного ума и собственным ошибкам, увлечениям и тщеславию, даже собственной вульгарности.
Теперь он знал: он масон, стоящий над масонством. Он очистил и возвысил себя. Он понял, что такое красная ртуть: суть сути.
У тайны не было имени. Как и у него самого.