— По-башкирски я хорошо понимаю, — сказал Петр Михайлович, — говори по-своему. Сколько же лет твоей второй жене?
— Старовата — семнадцатый год пошел.
— Старовата?! Да ведь она совсем девочка!
— Ничего ты не понимаешь в бабах, знакум, — снисходительно усмехнулся в усы Азамат. — Богатому нужна четырнадцатилетняя, а еще лучше — тринадцатилетняя.
Кудряшов схватился за голову от омерзения, но в это время у ворот раздались крики. Азамат выглянул, сказал горделиво:
— Больные пришли. Я мигом, ты посиди, потом чайку хлебнем!
Перед воротами стояли в рваных одеждах мужчины и женщины, к ним сиротливо жались дети. Едва из ворот показался с величественным видом Азамат, они низко склонились, сложили к его ногам тушки уток, кур, мешки муки, связанных по рогам ягнят.
— Прими гостинцы, аулия[48]!
— Исцели от хворостей!
— На тебя, аулия, последняя надежда!
— И дыхание твое чудодейственное!
— Каждое слово вернувшегося с того света — святое пророчество!..
Азамат пустил их во двор, сам развалился на ступеньках крыльца, ведущего в кухню, и начал покрикивать, а Танзиля тем временем прытко уносила дары паломников и скорбящих в амбар.
«Зря я ему сказал, что понимаю по-башкирски», — подумал Кудряшов.
Косясь на вышедшего к нему гостя, Азамат скомандовал:
— Кунак ко мне приехал, приходите вечером после намаза, а сейчас попейте святой водички, — и разлил из кожаного бурдюка по чашам воду, дал каждому из пришедших пригубить. — И еще возьмите тряпку, лоскут и протрите больное место, плюньте по сторонам и скажите: «Моя хворость в тряпку перешла!», бросьте ее в любую ямку, ногою затопчите и плюньте на нее! А ко мне приходите вечером.
Паломники разошлись с радостными восклицаниями, горячо славили чудотворца.
Когда хозяин и гость уселись у самовара, Азамат спросил:
— Ну, Петр Михайлыч, понравилось тебе мое лечение?
— Совершенно не понравилось! Им доктор нужен! Зачем ты их обманываешь, водишь за нос!
— Русского доктора башкиры боятся, а башкирские женщины стыдятся. А мне — верят! Женщины исповедуются в грехах, а я им дарую именем Аллаха прощение. Святая водица действительно кое-кого исцелила.
— Ты же рисковал когда-то жизнью, подняв на мятеж джигитов, уведя их на Урал к якобы живому Салавату! — гневно напомнил Кудряшов. — А сам сейчас укрепляешь суеверия, ужесточаешь дикость. Я всегда говорил, что надо сперва искоренять невежество, учить народ грамоте, а потом уж подниматься на борьбу за свободу. Буранбай учился в Омской офицерской школе. Незабвенный Кахым учился в Петербурге…
Азамат оживился:
— А правда, что полковника Кахыма отравили?
— Откуда я знаю? Документов нету. Отравителя не поймали за руку. Но, конечно, царские власти побаиваются второго пришествия Пугачева и Салавата.
— Вот ты, белеш-знакум, писатель, — сказал Азамат, радуясь, что прекратился разговор о его лечебном промысле. — Я знаю, что живешь в Верхнеуральске…
— Жил. Заведовал там делопроизводством в казачьей бригаде. Теперь назначили аудитором в ордонансгауз[49], — ответил Кудряшов и, сообразив, что Азамату эти слова непонятны, пояснил: — По судебному ведомству.
Но тот смекнул, что гость стал поближе к губернским властям, и начал оказывать ему подчеркнутую любезность.
— Ты, Петр Михайлыч, ложись отдохнуть, сейчас прикажу раскинуть перину, а я схожу в мечеть к намазу. Сам понимаешь, святость обязывает неукоснительно соблюдать обряды.
— А какие у тебя отношения с муллой Асфандияром?
— Когда вернулся с того света, то очень меня выделял и почитал, а сейчас увидел, что дары-то плывут мимо его двора, и осерчал, — честно признался Азамат, вставая.
— Смотри, он о твоем знахарстве донесет в Оренбург.
— У меня чиновники подмаслены, — беспечно заявил Азамат и ушел.
Кудряшов отдыхать не захотел, а вынул из кожаной сумы тетрадь и начал записывать свои впечатления: он вел аккуратно дневник и заносил туда же подряд наблюдения, пословицы, поговорки, песенки, диковинные словечки — материал для книг.
На женской половине разговаривали все громче — никто не знал, что Кудряшов свободно владеет башкирским языком. Он прислушался, и не потому, что его подмывало выведать женские тайны, а для того, чтобы поглубже изучить башкирские семейные нравы. Судя по всему, говорила Сажида, жена Ильмурзы, слезно жаловалась Танзиле:
— Весь дом-то, оказалось, держался не на мне, а на тебе. Пока жила у нас, все было так ладно, светло. Ушла к этому недоумку, и все пошло прахом. Одинокая старость, что может быть горше?.. Азамат богатеет. Завел молодую жену. Грозится взять в дом третью, еще младше. Чем тебе с его женами нянчиться, возвращайся к нам, старик отпишет на тебя все имущество. Сама себе хозяйка!.. Живи не тужи.
— Не обижайся, кэйнэ, — помедлив, ответила Танзиля печальным тоном. — Не смогу я покинуть мужа. Боюсь разгневать святого праведника. Его проклятие падет на меня. Видно, судьба моя такая горемычная… Придется терпеть.
— Не надо было становиться с ним под никах! Как выздоровел, так и вернулась бы к нам.
— Ты же, кэйнэ, терпела, когда Ильмурза-агай привел в дом вторую жену, — жестко сказала Танзиля. — Грех разрушать брак с чудотворцем. Я и слушать тебя не должна бы… Где бы он ни ходил, ангелы ему нашептывают о моих словах и делах.
«Хитрец! Лицемер! Ловко воспользоваться своей мнимой смертью — летаргическим сном. Даже Танзиля, умница, бой-баба, поверила в его благочестие. — Кудряшова так и корчило от возмущения. — Несчастный народ прозябает в суевериях, а наглый шарлатан богатеет. И ведь ничего с ним не сделаешь. Найдет заступников и покровителей».
Когда Азамат вернулся из мечети, Сажида мигом выкатилась с женской половины, — ясно было, что святой исцелитель с ней не церемонился.
После обильной вечерней трапезы хозяин отправился на женскую половину, а Кудряшов изъявил желание прогуляться. Слабо, мутным расплывчатым пятном светила луна за облаками. Ветер был студеным, из уральских гор прилетел на благодатный аул. Кудряшов заметил, что двор Азамата набит скотиной: лошади сытые, гладкие, стучат копытами в конюшне, коровы дремотно сопят, вздыхают в хлеву, козы и овцы жуют жвачку. За амбарами и хлевами высились стога сена. Петр Михайлович сокрушенно вздыхал: «Все заведено, куплено на гроши, на подношения бедняков, страждущих. Эх, бедняги башкиры! И без того-то худо живут, да к тому же последнее несут этому „святому“ кровопийце».
Проснулся он на рассвете от дикого крика под окнами и за воротами. Торопливо одевшись, умывшись, вышел из дома. Азамат стоял в толпе возбужденных, размахивавших кулаками, толкавших друг друга мужчин с видом полновластного владыки сих людей.
На скрип калитки он обернулся, подошел к гостю, пожелал здравия, осведомился, как почивал Кудряшов в теплом тихом покое.
— А у нас чрезвычайное происшествие! — бойко доложил он. — Украли у старушки козу, зарезали, требуху выбросили и удрали.
— Кто зарезал? Кто украл?
— Пока неизвестно. Держат в сильном подозрении вон тех пятерых парней. — И он указал на связанных веревкой, перепуганных, боязливо озиравшихся юношей в разорванных грязных елянах — значит, их уже били, валяли в пыли. — Вот и явились ко мне за справедливостью. На кого укажу, тот и вор, того и прикончат.
— Позволь, это же самоуправство! — возмутился Кудряшов. — Необходимо следствие, суд.
— Народ пришел ко мне за судом праведным и скорым, — черство, любуясь собою, сказал Азамат. — Мне они доверяют.
— Разреши мне потолковать с людьми.
— Изволь, — щедро отмахнулся святитель.
На беду, Кудряшов был не в военном мундире, а в сюртуке: может, казачьего офицера бы и испугались.
— Братцы! — обратился Петр Михайлович по-башкирски. — Вора должен искать следователь. Самосуд недопустим. По закону надо все сделать.
Ему в лицо, словно камни, полетели яростные крики, больно ранившие его душу: